Зурбаган

Зурбаган советского человека

Рейтинг:  0 / 5

Звезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активна
 

Зурбаган советского человека: одиночество, братство и вольность.

В древнерусской «Повести о Горе и Злочастиии» бес является главному персонажу в виде ложного друга, спаивающего и разоряющего его. Чтобы избавиться от навязавшегося Горя, добрый молодец в конце концов уходит в монастырь. Но на протяжении повести маячит и второй путь – ему «шумит разбой». Добрый молодец советских времен имел в качестве ложного друга тоталитарную систему, «большого брата», опекавшего каждый его шаг. Ср.: «Высочило  Горе из-за серого камня». Спасение же он искал в выдуманном мире вроде города Зурбаган, придуманного  Александром Степановичем Грином.

Зурбаганы советского человека были разнообразны, они жили не только в литературе, но и в кино, и в авторской песне,  и в жестоком романсе, да и в самом укладе жизни шестидесятников с их походами в горы, аутсайдерскими профессиями и кухонными грезами. Но во всех Зурбаганах отражались те же два пути, что открывались молодцу из «Повести о Горе и Злочастии»: аналог монастыря и сублимированный до почти неузнаваемости образ разбойничьей вольницы.  «Монастырь» оборачивался двумя гранями: отшельничеством и братской жизнью.   «Вольница» тоже жила в двух ипостасях: «пиратской» и «роскошной».

 

1. Одинокий волк Советского Союза.

Обросший бородой человек в толстом свитере и вполне китобойского вида, с лицом, «обветренным, как скалы», если воспользоваться сравнением из известной песни, и был вожделенным героем-индивидуалистом. Чтобы освободить этот образ от тени современности, надо сразу же оговориться: он не был «крутым», не был жестоким демонстративом. Напротив, он был скромен, сдержан и гуманен. Монстра из себя он не строил, мышц не надувал, рук не обнажал, головы не брил. Он и стригся-то редко, возвращаясь из походов, и стригся в какой-нибудь районной парикмахерской за двадцать копеек новыми деньгами, застенчиво отказываясь от одеколона «Шипр». И все же он был волком: степным, если попозже, морским, если пораньше, лесным, если так можно выразиться.

Когда интеллигенты пятидесятых – шестидесятых годов обзавелись портретами бородатого Хемингуэя, это было не первым и не последним проявлением одинокого «мужчинства». В официальной культуре, разумеется,  приветствовались и мужество, и изобретательство, и покорение новых земель. Но сердце ласкало именно одинокое мужество, одинокое изобретательство, одинокое путешествие. Чем больше было в этом индивидуализма, чем дальше было это от опеки «коллектива», и тем советскому человеку было слаще. В этом контексте следует понимать вызывавший  восхищение образ одинокого  человека, оказавшегося вдали от родного дома: в море, в тайге, где угодно.  С этой точки же зрения надо смотреть на образы непризнанных изобретателей.

Так или иначе, но волку требовалась среда обитания. Он не мог слоняться по пыльным коридорам между дверями с надписями «Профком» и «Партком», не мог часами пропадать на собраниях, выслушивая сонное заклинание: «Воздержавшиеся, «против» есть? Принято единогласно». Зато он мог жить в Зурбагане. Мир, созданный фантазией Грина из крымских реалий и переводной приключенческой литературы, мир условного Средиземноморья был как раз для него. Когда на экраны вышел фильм «Человек-амфибия», авторам уже не надо было выдумывать чего-то совершенно нового. Они воспроизвели этот мир. Конечно, не были они свободны от «социального заказа»: отрицательный герой из мира капитала, простой рыбак, отец главной героини, но дело было не в них, а в самом Ихтиандре – рыбе среди людей и человеке среди рыб.

В сущности, человек-амфибия и есть модель индивидуалиста в коллективистском обществе. Уйти в свободное плаванье к акулам капитализма он не мог, а дышать обычным воздухом, принимая жизнь такой, какая она  есть, он тоже разучился, потому что его долго держали в бочке с затхлой водой. Не станем дразнить Ихтиандра, ссылаясь на выражение «ни рыба ни мясо», ведь он был лучше нас: искренней и наверняка добрей.

Все одинокие волки коллективизма были двоякодышащими. Они сидели в сарае со своим паяльником или лобзиком, переделывали трофейные радиоприемники, чинили мотоциклы, уходили в походы и геологические партии подальше от центров цивилизации, но «спускались они с покоренных вершин, потому что всегда, потому что всегда мы должны возвращаться».

Зурбаган, увы,  не мог стать домом, так как еще горьковский Уж заметил, что нет там пищи и нет опоры живому телу. А пища, качественно достаточно скудная, была в обычной жизни, где на полке «Гастронома» всегда  был изобильно  представлен «Завтрак туриста». В этом названии и таился приговор одинокого волка. Его Зурбаган был всего лишь завтраком туриста как в ментальном, так и в физическом плане. Однако было бы большой нравственной ошибкой оскорблять его насмешкой, называть «совком» на том только основании, что мы живем в лучших бытовых условиях и культивируем в себе некоторые первичные гигиенические навыки, ибо перечислить  наши духовные преимущества перед «туристом» достаточно сложно. Легче было бы проследить и описать все пути одиночек от увлечений восточными практиками до юношеского одиночества человека, у которого «в кармане пачка сигарет». Но проследить это – значит, написать духовную историю поколений. А эта скромная заметка – всего лишь попытка разметить один участок этой истории, названный здесь условным термином Зурбаган.

 

2. Бескорыстная дружба мужская.

Навязываемый сверху «коллективизм» вызывал две формы протеста: индивидуализм и дружбу «в обход» коллектива. 

Дружба воспевалась советской литературой, но эта официально благословленная дружба, подобно официально восхваляемому мужеству,  была только первой ступенью к дружбе искомой, протекающей не на виду большого брата. Дружба как институт была тем и замечательна, что давала почти законную возможность отгородиться от казенного мира, от его всевидящего глаза и его всеслышащих ушей. Вот почему к этой теме всегда примешивалась тема предательства, двойного дна, обмана. «В наш тесный  круг не каждый попадал, но вот однажды – проклятая дата – его привел с собой я и сказал: со мною он, нальем ему, ребята». 

Образцы дружбы черпались не из официальной литературы, а из литературы переводной, где изображалась действительность экзотическая если и не для автора, то уж, во всяком случае, для советского человека. Дружба – это «Сердца трех», это образы друзей из рассказов О.Генри, это даже четыре мушкетера и Шерлок Холмс с доктором Ватсоном. При этом экзотическая действительность преломлялась на нашей почве по-своему, что особенно заметно на примере мушкетеров Дюма, имеющих так мало общего и с нашим менталитетом и с нашим идеалом, с  идеей монастырского  братства и полнейшего бескорыстия и открытости.

Дружба хорошо сопрягается с мужеством. Это путь к Ремарку, к «Трем товарищам», мимо которых не прошли послевоенные юноши, примеряя на себя судьбы потерянного поколения. Но дружба в интерьерах советского быта, если только речь не шла о дворовой романтике, плохо поддавалась романтизации. Требовался Зурбаган, куда можно было спроецировать эти отношения. В жизни таким Зурбаганом была дикая природа, работа геолога, увлечение альпинизмом или обычный горный поход, палатка, рыбалка – хоть что-нибудь, но подальше от городской цивилизации. Если одиночка мог спастись в подвале, где работал в качестве истопника, или в дворницкой, где выполнял соответствующие обязанности, то братству друзей в городе делать было нечего. Оставалось только обходить пивные, называть портвейн кальвадосом, пить водку с томатным соком и делиться художественно обработанными воспоминаниями,  «ибо списан подчистую с китобоя-корабля».  Кто помнит вралей советских пивных, тот меня поймет. Зурбаган без дна и берегов – вот что цвело в их рассказах.       

Полагается ли другу подруга? Вопрос дискуссионный. В недрах эстрадной песни ответ был готов: «А если один из нас влюблен, а я на его пути, уйду с дороги – таков закон, третий должен уйти». Более коренная традиция восходила к поведению Стеньки Разина, который все-таки в конце концов, как известно,  не «променял нас на бабу». В жизни же все осложнялось тем, что женщинам отводилась нелегкая роль бегущей по волнам. Здесь сталкивались два представления об уюте и два представления о так называемом «неуюте».

Один уют состоял в том, чтобы вить гнездо, и эту тему лоббировала женщина, терпящая в нормальном случае  палатки только в качестве брачных игр, но не как основу семейной жизни. Так самец-шалашник строит свой брачный домик, но гнездятся шалашники не в нем. Другой уют был мужским, походным, с фляжкой, штормовкой и всем прочим, включая ружье. Здесь властвовал Друг. Это от него исходил зов предков. Тут уместно вспомнить многие сюжеты из О.Генри, например, его рассказ «Улисс и собачник». Но у нас шла иная драма.

Уют традиционно осуждался как мещанский. Его требовалось презреть и отправиться в неизвестность осваивать целинные и залежные земли, строить Байкало-Амурскую магистраль, а то и Беломорканал. «И  снег, и ветер, и звезд ночной полет. Меня мое сердце в тревожную даль зовет». Этот государственный неуют обычная романтика мужской дружбы, увы, не принимала. У нее была другая тревожная даль, своя собственная, беспартийная, бесконтрольная, и, не упущу сказать, более человечная.

 

3. Тот западный Марсель.

Старая идея вольницы искони жила в двух ипостасях: непосредственно  в самой «зеленой дубравушке» и в сумасшедшей попойке, после которой «тройка, а после горе, горе нипочем». Оба образа на советской почве  подверглись значительной трансформации.

Воровская песня и жестокий романс были низовым Зурбаганом, расцветшим в двадцатые и тридцатые годы. В лингвистической литературе можно встретить объяснения пристрастия к воровскому жаргону людей, не принадлежащих к воровской среде. Как это ни странно, но мотива вольницы среди этих объяснений нет. Откуда, однако, взялся «приблатненный» колорит песен официально признанного Утесова? Я думаю, что та условная Одесса была в советской культуре некоторой поэтической вольностью, почти вольным городом, по Ильфу и Петрову. В этом легальном Зурбагане  допускалось существование  евреев, ловеласов и почти что воров. Вне Одессы таким локусом был ресторан – некая маргинальная, несоветская действительность, напоминающая о цыганах. «Где-то в дебрях (подчеркнем) ресторана гражданина Епифана сбил с пути и с панталыку несоветский человек». Позже возник бар с его соломинками и пустыми бутылками от зарубежных напитков, выставлявшихся у задней стенки в качестве элемента дизайна. Импортные бутылки использовались в зурбаганных целях и в частных домах. Запад к этому времени заменил цыган, английские слова – воровской жаргон.  «Сидим мы в баре в поздний час,  и вдруг от шефа летит приказ».

Но ресторан и даже бар (в Прибалтике, позже в других местах) были официальным Зурбаганом, первой ступенькой в сказочный мир. О самом же сказочном мире и повествовалось в тогдашних воровских песнях: 

А он говорил: в Марселе такие кабаки,

Такие там ликеры, такие коньяки,

Там девочки танцуют голые,

Там дамы в соболях… 

В кинокомедии «Бриллиантовая рука», где можно сказать, прочерчены три оси бытия советского человека,   этот мир, а с ним и весь Зурбаган,  представлен третьей осью – песней «Слова любви вы говорили мне в городе каменном…». Другие оси – наш социальный эксперимент вместе с аналогичным экспериментом в развивающихся странах и народный гимн были представлены двумя другими песнями.

 

4. Пираты двадцатого века.

Но у вольницы есть не только песня та, что в даль летит, звеня, когда уже пропиты казенные деньги. Есть еще самый разбой, зеленая дубравушка.  Что же сталось с ней у мирных и гуманных бардов-шестидесятников? Она превратилась в условный пиратский корабль. Лучше его варианты это «Четыре года рыскал в море наш корсар» Высоцкого, откуда вошла в широкий оборот ободрявшая многих фраза «еще не вечер», и «В ночь перед бурею на мачте» Окуджавы. Последняя песня менее известна, но очень хорошо передает настроение внутренней фронды, отчасти полемизируя с «потому что всегда мы должны возвращаться»:

Когда воротимся мы в Портленд,

Мы судьям кинемся в объятья,

Но только в Портленд воротиться

Нам не придется никогда.

Слова «свобода», «равенство» и «братство» были заимствованы из времен французской революции, потеряв на русской почве рифму, а на советской – всякий смысл. Но Свобода возродилась в мире несбывшегося (если воспользоваться словами Грина) в виде одиночества советского волка. Братство – в идеале мужской дружбы и вольницы. Равенство же никак в мире несбывшегося не отразилось, потому что оно ассоциировалось со всеобщей нищетой. Напротив, место равенства занял город заморской роскоши. Еще было Счастье, оно замыкала ряд Свободы, Равенства и Братства. Счастье виделось в том, что в Портленд  воротится нам не придется никогда. Сегодня для части представителей описанных здесь поколений оно видится в обратном. Я же увидел свою задачу в том, чтобы указать на страны света советского Зурбагану. Может быть, кому-нибудь захочется составить более подробную карту. Готов принять в этом участие.