Шефнер

Провинциальная наука, или Крылья Простодушного

Рейтинг:  0 / 5

Звезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активна
 

Провинциальная наука, или Крылья Простодушного

О прозе Вадима Шефнера, поэзии Николая Заболоцкого и культурном багаже читателя.

 

 Оказалось, что Матвей Васильевич Утюгов - специалист- космист, и что работает он в НИИ,

где разрабатываются возможности практического использования космической темноты.

В. Шефнер

 

1. Провинция и космос.

Провинция – это не столько изолированность от большого мира, сколько разобщенность людей в самой же провинции. Это рыхлость социальной среды, в которой обретаются чудаки-одиночки, тоскующие по космической целостности и сочиняющие фантастические проекты. Это тот край, где библиотекарь предлагает объединить все усилия человечества ради великой цели воскрешения предков, а житель Калуги мечтает о полетах в космос, ибо только в космосе и можно расселить всех воскрешенных. Неслучайно же философия космизма родилась именно в России, где и в столице-то никогда не знали такой густоты интеллектуального общения, как, скажем, в Париже, и где провинциальные просторы поистине беспредельны, а дороги тонут в грязи, зарастают травой, глохнут, заметаются снегом.

Обо всем этом думаешь, когда читаешь удивительные фантастические новеллы поэта Вадима Шефнера, появившиеся во времена расцвета научной фантастики и столь мало на нее похожие. Их автор удачно пошутил: «Фантастика для меня — это, перефразируя Клаузевица, продолжение поэзии иными средствами». И далее он пишет: «Если вдуматься, то в поэзии и фантастике действуют те же силы и те же законы — только в фантастике они накладываются на более широкие пространственные и временные категории. Но когда я здесь веду речь о фантастике, я подразумеваю под этим словом не так называемую научно-техническую фантастику, а ту фантастику, которая вытекает из понятия «фантазия»…. А что касается научно-фантастических романов, где речь идет только об открытиях и изобретениях, то они для меня не интересны. Для меня не столь важен фантастико-технико-научный антураж, а та над-фантастическая задача, которую ставит себе писатель».

Позиция автора понятна, и здесь можно было бы вспомнить американского лирического фантаста Рея Брэдбери, популярного у советских читателей в те же приблизительно годы, когда почти незаметно вышли одна за другой прозаические книги Шефнера. Только здесь есть одно «но», о котором поэт в процитированном отрывке не сказал.

«Фантастико-технико-научный» антураж у Шефнера все же присутствует, только наука у него особая, доморощенная, провинциальная, всегда смешная, но при этом иногда трогательная, иногда, впрочем, просто глупая. Во всяком случае тема открытия и изображение «людей науки» упорно сопутствуют его сюжетам, как в классической научно-технической фантастике. Только там, где у писателя-фантаста будут фигурировать какие-нибудь заоблачные ульматроны, у Шефнера окажется прогресс-волосатин, а среди ингредиентов чудодейственной химической смеси будут одеколон «Шипр» и сода, да и фамилия ученого будет не какой-нибудь Дарветер, а Утюгов. Фантастика Шефнера опрокинута в быт, притом в быт сугубо примитивный, отнюдь не «передовой», в быт советский, послевоенный и довоенный, хорошо узнаваемый современниками.

Изобретали Шефнера чисты душой, абсолютно бескорыстны и невероятно скромны. Они ставят эксперименты над собой, например, совершают «научные выпрыги» с седьмого этажа или становятся «шерстоносителями», то есть обрастают шерстью, которую можно стричь. Все это они делают, чтобы осчастливить человечество, притом что само понимание счастья у них, как правило, очень простое, можно сказать, приземленное, материально-бытовое. Так, будущий ученый, задумавший вырастить четвероногую курицу, в детстве сокрушался по поводу того, что не всем за столом доставались куриные ножки.

Наука Шефнера всегда рождается в быту и в провинции: сын сельской почтальонши решает изобрести крылья, чтобы преодолеть бездорожье («Запоздалый стрелок, или Крылья провинциала»). Мир наивных изобретателей Шефнера, настоящий парад которых мы видим в «Человеке с пятью «не», или Исповеди простодушного», чем-то напоминает мыслящих и грезящих животных Заболоцкого, особенно же ученого Волка из поэмы «Безумный Волк», устремившего свою мысль к познанию и самосовершенствованию.

Вообще в поэзии Николая Заболоцкого, и в шутливой, и в серьезной, если только их можно разделить, также присутствует тема доморощенной науки, иногда срастающейся с такой же доморощенной магией:

Если ты, мечтой томим,

Знаешь слово Элоим,

Муху странную бери,

Муху в банку посади,

С банкой по полю ходи,

За приметами следи.

Если муха чуть шумит –

Под ногою медь лежит.

Если усиком ведет -

К серебру тебя зовет.

Сравни совет старухи из прозы Шефнера: «Если у тебя срочно заболел зуб, иди весной в поле, найди фиалковый корень, высуши его в тени, растолки в ступке и смешай с бурой, которой выводят тараканов. Смесь прими внутрь с молитвой».

Доморощенная наука у Заболоцкого имеет воистину космический масштаб. Это мир мыслящей природы, где смешное соседствует с патетическим (например, в стихотворении о снежном человеке), где возможны такие словосочетания, как «животное полное грез», где ученый волк так рассказывает о приобщении к высокой жизни, к очеловечению:

Волчьей жизни реформатор,

Я, хотя и некрасив,

Буду жить, как император,

Часть науки откусив,

Чтобы завесить разные места,

Сошью себе рубашку из холста,

В своей берлоге засвечу светильник,

Кровать поставлю, принесу урыльник

И постараюсь через год

Дать своей науки плод.

Особенно характерна рифма «светильник – урыльник». В ней уже заключен сплав высокого с низким и угадывается характерная для поэтики Заболоцкого отсылка к архаичной «аптеке», о чем еще пойдет речь ниже.

Подобным же образом стремятся к «культуре» неприкаянные, беспризорные герои Шефнера, один из которых, попав в мир, где мечты тут же материализуются, немедленно сотворил комнату по образу и подобию детдомовской, только панцирная сетка обычной советской кровати была золотой, а у изголовья стояла плевательница – признак культуры, аналогичный урыльнику.

Мир мыслящей природы у Заболоцкого возникает в контексте русского космизма, веры в неуничтожимость жизни, в перетекание одних форм существования в другие. В камне проступает лик философа Сковороды, деревья способны читать стихи Гесиода. Мир Шефнера тоже космичен, только это бытовой космос. Действуя в логике настоящего ученого и космиста В.И. Вернадского, этот мир можно назвать «бытосферой» – сферой советского бытия, в горниле которой возникает некая простодушная ноосфера – сфера грез советского провинциала.

У Заболоцкого мыслит живая и мертвая материя, у Шефнера мыслит как бы сам быт, со дна его поднимается благородная мысль и освещает примитивную жизнь, полную материальных забот о вещах и об элементарной снеди. Вот уж ни у кого из писателей-фантастов нет такого частого упоминания о продуктах питания и ценах на них, как у Шефнера, что, конечно, создает неповторимую ироническую интонацию. Писатель даже специальные сноски делает, поясняя, идет ли речь о ценах до денежной реформы 1961 года или позже.

Любопытно, что у Шефнера по крайней в двух повестях встречается и само слово «космист», но не в философском значении и явно иронически употребленное, как в эпиграфе к нашей статье.

 

2. Простодушный в СССР.

В советское время бытовала такая идиома песенного происхождения: «Вот и встретились два одиночества». Обычно это выражение употреблялось иронически. В фантастической прозе Шефнера многократно повторяется мотив встречи «двух одиночеств»: одинокий и простодушный рассказчик встречает еще более одинокого и простодушного изобретателя. При этом чаще всего рассказчик так и не может воспользоваться открытием изобретателя во благо себе, потому что мир, окружающий обоих, отнюдь не простодушен и своекорыстен.

Вообще идеальная пара у Шефнера это даже не уроженец Собачинска-Неудачинска и изобретатель-шерстоноситель. Это детдомовец и космический пришелец – Вася с Марса. Подобной встречи двух цивилизаций научная фантастика, пожалуй, не знает. Чего стоит одна только деталь: марсианин усвоил земной язык в его детдомовской, сленговой форме, и вот, в решительный момент жизни персонаж, от лица которого написана повесть, вступает в контакт со своим инопланетянином (с помощью уличного телефона-автомата, разумеется). Происходит диалог:

«- А, это ты, свой в доску – и штаны в полоску! Наконец-то вспомнил обо мне! – послышался Васин голос. – Ну, как дела на земной хавире?

- Все в порядке, пьяных нет, - ответил я».

Таков диалог рассказчика, человека с пятью «не» – неуклюжего, несообразительного, невыдающегося, невезучего, некрасивого – и «кореша инопланетного». В другом случае инопланетянином оказывается простой конюх, который, как и рассказчик, страдает от зубной боли и присоединяется к ночному шествию по Ленинграду мучащихся зубами людей. Шествие отчасти напоминает «Двенадцать» Блока: впереди идет главный страдалец, а замыкает его крайний материалист, который ступает на четвереньках, потому что отягощен вещами, с которыми не может расстаться.

Два неприкаянных одиночки Шефнера всегда хорошо понимают друг друга, зато не всегда понимают мир, в котором живут, а мир не очень желает с ними считаться.

В поэтике Николая Заболоцкого все серьезнее и драматичней. Сознательное и бессознательное смотрятся друг в друга. И это тоже встреча двух одиночеств во Вселенной, в ее безднах, где «ни большого, ни мало нет».

И тогда я открыл свою книгу в большом переплете,

Где на первой странице растения виден чертеж.

И черна и мертва потянулась оттуда к природе

То ли правда цветка, то ли в нем заключенная ложь.

И цветок с удивленьем смотрел на свое отражение

И как будто пытался чужую премудрость понять.

Трепетало в листах непривычное мысли движенье,

То усилие воли, которое не передать.

Но есть еще в этой поэзии и «тень сознательности злобной», с которой смотрит с небес планета Марс, олицетворение бесчеловечного начала «печальных лет моей страны». У Шефнера же Простодушный сталкивается не столько с космическим злом, сколько с глупостью и праздностью, о которые ломаются крылья провинциала. Мы взяли эпиграфом строки о «космисте», вот их продолжение:

«Оказалось, что Матвей Васильевич Утюгов - специалист-космист, и что работает он в НИИ, где разрабатываются возможности практического использования космической темноты. Но положение его там непрочно. Он выдвинул свою теорию - теорию "Манны Космической", а начальство считает ее ложной, бесперспективной и даже антиматериалистической».

Вот и порыв товарища Возможного, дерзнувшего изобрести крылья, наталкивается на пьянство и равнодушие товарища Лежачего, директора института, которому поручено разрабатывать крылья.

Тему простого и непритязательного советского человека Шефнер позаимствовал у официальной, плакатной культуры, можно даже сказать, похитил ее у официальной культуры, дав ей совершенно иной разворот и возвратив ее к духовным истокам – идее смирения и служения. Эта церковная в своей основе идея еще в девятнадцатом веке была трансплантирована на почву Просвещения. Так появились в нашем языке такие выражения, как «служить науке», «труженик (буквально «страдалец») науки», «научный подвиг», «жертвовать науке» и т.п. Советский официоз не имел ничего против скромного служителя науки, видя в нем «полезный элемент», особенно в свете ракетостроения. Но при советской власти тему «простого советского человека» буквально перехватили авторы, далекие от официоза. Они стали толковать ее или как скромность, застенчивость, или как робость, страх. Вспомним симпатичный персонаж Никулина из «Брильянтовой руки».

Но главным во всех случаях оставалось именно простодушие. Писатели, актеры, режиссеры заступались за бесправного и наивного человека, склонного буквально верить тому, что пишут в газетах и говорят по радио. «Жертвой телевиденья» назовет его Владимир Высоцкий.

Уникальность позиции Шефнера в том, что он сосредотачивается именно на пассивной стороне, на самой «жертве», а не на обмане и обманщиках. Он сочувствует ее нравственной чистоте и грустно улыбается ее наивности. И это расширяет горизонты проблемы, которая вырастает из социальной проблемы «маленький человек в жестоком социуме» в проблему философскую – одинокий порыв сознания в холодном космосе бытия, одиночество ограниченной человеческой жизни перед хаосом неведомого. Здесь и сближается поэтика Шефнера с поэтикой Заболоцкого.

Заболоцкий в своем стихотворении о двух цветках, нарисованном и постигнутом, и настоящем, но ни о чем не ведающем, написал:

И кузнечик трубу свою поднял, и природа внезапно проснулась,

И запела печальная тварь славословье уму,

И подобье цветка в старой книге моей шевельнулось

Так, что сердце мое шевельнулось навстречу ему.

Перед лицом тайны бытия мы все простодушны, и уже не кажутся странными слова про печальную тварь, поющую славословье уму, как не кажется стилистическим нонсенсом оборот «животное, полное грез» из стихотворения о лебеде.

Познающий ум не может не быть простодушным, как и ум, воспевающий познанье.

 

3. Травестия учености.

Травестия обычно рождается на школьной почве. Школяр осваивает новый для себя мир, и у него возникает соблазн юмористически столкнуть этот новый для него высокий мир знания с прозой своего собственного быта. Бурсацкое травестирование церковной учености – явление хорошо известное. А провинция, периферия – лучшая среда для травестии.

В случае русской учености эта общая картина осложняется тем, что в нашей светской науке вплоть до начала двадцатого века, а при зорком вглядывании даже и сегодня, ощущаются две стихии – то, что идет от сравнительно поздно усвоенной «немецкой» учености, и то, что продолжает старую греческую традицию – «поповскую ученость». Отсюда и усложнение травестирования. «Немечество», «поповство» и быт – вот образовавшийся трагикомический треугольник. Это самостоятельный и чрезвычайно интересный сюжет в развитии нашей культуры и науки, сюжет длящийся, но здесь мы вынуждены коснуться его лишь бегло.

В полном своем виде этот треугольник впервые обнаружился в сатирических стихотворениях А.К. Толстого, в цикле «Медицинские стихотворения», с которыми генетически связано творчество поэтов-обэриутов, и особенно Николая Олейникова, близкого обэриутам. Прямую связь с Толстым имеет и поэтика Заболоцкого.

У Толстого есть сатирическое стихотворение, в котором противопоставлены два ортодокса – церковник и прогрессист.

«Верь мне, доктор (кроме шутки!), -

Говорил раз пономарь, -

От яиц крутых в желудке

Образуется янтарь!»

Врач, скептического складу,

Не любил духовных лиц

И причетнику в досаду

Проглотил пятьсот яиц.

 

Стон и вопли! Все рыдают,

Пономарь звонит сплеча -

Это значит: погребают

Вольнодумного врача.

 

Холм насыпан. На рассвете

Пир окончен в дождь и грязь,

И причетники мыслете

Пишут, за руки схватясь.

 

«Вот не минули и сутки, -

Повторяет пономарь, -

А уж в докторском желудке

Так и сделался янтарь!»

Это не жанр травести, но уже здесь изображены две вершины упомянутого треугольника с характерными ухватками, свойственными двух антагонистам. Выясняется, что «скептический склад», оказывается, не противоречит безрассудному максимализму. Стихотворение Толстого – сатира на мракобесие и ригоризм. Но в других стихотворениях того же цикла ощущается именно травестийное начало. Например, в одном таком стихотворении рассказывается о свидании коварного доктора и невинной божьей коровки. Тема вполне в духе ОБЭРИУ.

Как и у Толстого, у Заболоцкого «немецкая» сторона учености связана главным образом с медициной. С немецко-аптечным антуражем мы сталкиваемся на каждом шагу в шуточных стихотворениях Заболоцкого, посвященных друзьям и написанных на случай. Есть у него и цикл «Из записок старого аптекаря».

Столкновение старославянизмов и научной терминологии, в том числе научной архаики – вот стихии этой космической травестии. И, разумеется, многие авторы, творившие в этом ключе, начиная с самого Козьмы Пруткова, не прошли мимо языка и стиля Ломоносова. Есть это не только в стихах Заболоцкого, но и в прозе Шефнера: «В ответ незнакомец процитировал две строки из стихов поэта Инкогнитова:

Не раз доказывали дедам внуки,

Что невозможное возможно для науки».

Но в отличие от поэзии Заболоцкого и всей поэтической традиции, восходящей к «Медицинским стихотворениям» Толстого, в прозе Шефнера травсетия учености опирается еще и на опыт научной фантастики, на которой выросли целые поколения и с которой Вадим Шефнер мягко, иронично полемизирует. И это уже, пожалуй, не столько травестия, сколько пародия.

 

4. Провинция и время.

Если посмотреть на советскую литературу шестидесятых – семидесятых годов в контексте всей русской литературы и самой истории, становится понятно, насколько проза мало известного писателя Вадима Шефнера серьезнее того, что наполняло тогда наши головы. Нельзя не задуматься и над тем, насколько глубже в русский мир уходят корни поэтики Заболоцкого и Шефнера в сравнении с тем, что мы тогда называли – и, увы, называют сейчас – корнями.

Провинциализм, видимо, бывает пространственным и временным. Провинциализм в пространстве – это мир изобретателей-одиночек, мир доморощенных мыслителей. Но если культура развивается, если она растет, опираясь на предшествующие достижения, если она исторична, провинциальная мечта оборачивается настоящим культурным прорывом. И самый наглядный пример – это именно русский космизм. Незаконный сын дворянина по фамилии Гагарин, недоучившийся библиотекарь Николай Федорович Федоров высказал дерзновенные идеи о научном воскрешении человечества. Эти идеи будили мысль. Под их влиянием Константин Циолковский возмечтал о межпланетных полетах. И вот в двадцатом уже веке первый человек, Юрий Гагарин, оказывается в космосе. В.И. Вернадский создает учение о ноосфере, Француз Тейяр де Шарден развивает теорию обожения человечества в сфере «омега». Экологические идеи захватывают планету и становятся достоянием политиков и широких масс.

Иное дело – провинциализм временной. Это когда каждый день начинается с нуля. Культуре как бы не удается взять старт и взлететь. За примерами не далеко ходить. Вернувшись к тем же экологическим идеям, мы можем вспомнить позднюю советскую литературу, рассказывающую о том, что не надо портить природу, выливать в озера керосин и устраивать массовые отстрелы животных. Проблема-то острая, а художественной глубины удалось достичь мало кому. Да и кончилось это как-то бесславно, сошло на нет, затухло где-то между неприязнью к партийному начальству и бытовым антисемитизмом. Противоположный пафос – пафос покорения природы тоже отзвенел и памяти по себе не оставил. Многое из того, что было когда-то на культурном слуху, оказалось конечной остановкой, последней станцией, проще сказать – тупиком.

Материя эта тонкая. Речь не о поисках какого-то первоистока культуры. Таких истоков ни у одной культуры нет, если только не вести ее от Большого взрыва. Речь даже не о преемственности поколений в общепринятом понимании. Речь о том, что культура и литература должны расти, набираться сложности. Чтобы по-настоящему понять поэзию Заболоцкого и прозу Шефнера, надо хорошо знать историю русской литературы и культуры. Ту травестийность, о которой речь шла выше, можно понять только в сложном контексте и девятнадцатого, и восемнадцатого столетий. И эта сложность – верный признак того, что перед нами большая литература. Речь, конечно, не о постмодернистской «цитации», носящей принципиально игровой и, я бы сказал, дежурный характер. Речь о созидании гигантского здания культуры. Прямой противоположностью этому созиданию является советский и постсоветский провинциализм, строительство на песке, в детской песочнице, где все время открываются и закрываются Америки.

Читательский провинциализм подвел даже лучших из нас – шестидесятников. Он послужил естественным прологом к сегодняшнему кризису культуры и культурной идентичности. Сегодня редкий студент-филолог способен оценить юмор Шефнера или уловить смысл поэзии Заблоцкого, не веселят его и «Медицинские стихотворения» Алексея Константиновича Толстого. «О чем это?» - спрашивает его недоуменный взор. Значит, снова будем начинать каждый день с нуля, удивляясь, почему это мы мало интересны окружающим. А современные информационные средства, позволяющие нам каждый день творить мир из чужих заготовок, не задумываясь о том, откуда они пришли, будут послушно усиливать наш провинциализм. Вот я и советую перечитать Шефнера и Заболоцкого, задуматься хоть на короткое время над поднятыми ими проблемами, над истоками их стиля. В творчестве этих авторов слышатся голоса с большой земли, голоса связной культуры, еще помнящей себя.