Прагматика, речевое воздействие

Метаплазм и вариант

Рейтинг:  5 / 5

Звезда активнаЗвезда активнаЗвезда активнаЗвезда активнаЗвезда активна
 

Седьмые Виноградовские чтения «Русский язык в многоаспектном освещении», М., 2004.

 

Известно, что современные представления о языковой норме тесно связаны с категорией варианта. Нормативное мышление  –  мышление селективное, занятое выбором варианта из предоставляемых системой языка. Вариант при этом мыслится как нечто дискретное.  Однако новые явления в коммуникативной ситуации объективно ставят исследователя перед задачей расширения понятийного аппарата для осмысления нормы и влияния на кодификационные процессы. В рамках этой задачи и написана настоящая статья. Наряду с дискретной категорией «вариант» в ней предлагается рассмотреть континуальную категорию метаплазма. Сам термин «метаплазм» заимствован нами из античных и средневековых грамматик и риторик.   Связь метаплазма с риторической нормой наводит на мысль о применении этой категории к описанию нормы языковой в условиях, когда последняя явно испытывает давление риторического мышления. 

 

Вариант и стилистическое мышление.

Под вариантностью понимается, во-первых, «представление о различных способах выражения языковой сущности как о ее модификации, разновидности или как об отклонении от некоторой нормы», во-вторых, «способ существования, функционирования и эволюции (исторического развития) единиц языка и системы языковой в целом» [1, 60]. При этом вариантность признается очень существенным свойством языка. Так, по выражению Романа Якобсона, «посто­ян­ное, всеобъемлющее, исполненное глубокого смысла взаимодействие вариантов - это существенное, сокровенное свойство языка на всех его уровнях» [2,  310].

Вариантно-инвариантный подход в лингвистике и математике 20 в. связан с идеями системы и системности. Сама же система понимается двояко. Во-первых, в  соссюровском смысле, т.е.  как взаимная обусловленность элементов друг другом. Именно из такого представления о системе исходит современный лингвист, когда говорит  о «несистемном» или «полусистемном» в языке, о слабой или сильной системности, проявляющейся на том или ином уровне языка. Во-вторых, в понимании системности присутствует и представление об адаптивной системе, т.е. о системе с заложенным в ней стремлением к самосохранению. В кибернетике (теории систем) такие системы называются гомеостатами. Первоначально термин «гомеостаз»  -  способность  организма поддерживать жизненно важные  параметры в определенных пределах - был введен в биологии. Обобщение этого свойства дало возможность рассматривать систему телеологически: либо она обслуживает нечто (управляемая система), либо она обладает целью внутри себя – гомеостат (адаптивная система).  Такому представлению о системе в лингвистике соответствует функциональный подход. В рамках этого подхода и возникает гениально сформулированное пражанами представление «о гибкой стабильности» языка, к нему же восходят современные представления о выживаемости и экологии языка. Центр тяжести при этом сдвигается с оппозиции «системное  –  асистемное»  к оппозиции «конструктивное  –  деструктивное». Речь идет, разумеется, о конструктивном и деструктивном по отношению к функционирующей системе языка.

Но как ни тесно связываются  в нашем сознании вариант и система, признается все же, что само представление о варианте старше представлений о системе. «Способность к варьированию является универсальным свойством языка, проявляющимся как в его структурной организации, так и в процессе его функционирования. «Открытие» данного свойства  языка было не революционным, а скорее естественным процессом, и обращение к его всестороннему изучению в лингвистике следует считать вполне закономерным явлением, не требующим специального обоснования» [3,  8].

В самом деле, истоки современных представлений о вариантности можно обнаружить еще у французских энциклопедистов, проявлявших интерес к проблеме синонимии. С разработкой этой проблемы, по наблюдениям Сильвена Ору, связана деятельность  Д’Аламбера и аббата Жирара. Ору проницательно замечает: «Результаты работы над серией синонимических словарей определили развитие лингвистики; по нашему мнению, понятие синонимии в том виде, в каком оно предстало в традиции Жирара (а оно постоянно обновлялось, сопоставлялось со своими истоками и изучалось в историческом плане), лежит в основе одного из главных понятий лингвистики Соссюра» [4, 320]. Речь в данном случае идет о понятии значимости – ценности.

Ранний интерес к синонимии, идущий бок о бок с нормализаторскими усилиями,  отмечается и на отечественной почве. Так,  уже в XVIII в. Д.И. Фонвизин пишет первый словарь синонимов. Лексикографическое описание синонимии сопровождало нормативные усилия лингвистов и высокий общественный уровень языковой рефлексии (споры о языке и, в частности, о вариантах в среде образованных людей) и в первой трети XIX  века, пока всеобъемлющий историзм не отодвинул эти проблемы на второй план.   

Синонимическое мышление лежит в основе современной стилистики, восходящей к идеям Шарля Балли.  Так, уже Г.О. Винокур писал в 1929 году: «Стилистика изучает употребление той совокупности «установившихся в данном обществе привычек и норм, в силу которых из наличного запаса средств языка производится известный отбор, неодинаковый для разных условий языкового общения» [5, 221] .

Итак, принцип отбора вариантов из синонимического ряда, возникший как результат нормализаторских усилий и углубленный пониманием системы сначала в  соссюровском, а затем в функциональном, «пражском» смысле, лег в основу представлений о норме.  Этот принцип связан с выбором дискретных единиц. Стилистико-ортологическое мышление опирается на селекцию неких дискретных и вполне исчислимых вариантов.

Единственный ли это способ описания нормы?  Следует признать, что нет. Риторическое мышление, в отличие от мышления стилистического, предполагает опору на другую категорию. Правда, это мышление, зафиксированное в нормативно ориентированных риториках и поэтиках,  недостаточно отрефлексировано в современной риторике. Новая  риторическая теория испытала влияние семиотических идей, что несколько затемняет для нас истоки самой риторики. 

 

Метаплазм и риторическое мышление.

Истоки риторического мышления тесно связаны с  античными представлениями об  аномалии и аналогии и обнаруживаются в категории метаплазма, заимствованной из риторики средневековыми грамматиками, включавшими специальный раздел De methaplasmo. Такой раздел встречался в грамматиках Доната, Присциана, Диомеда, Харисия [6].

Грамматический и риторический термин «метаплазм» этимологически восходит к греческому глаголу μεταπλασσω -  «преображать, переделывать, превращать». Ср. само существительное πλασμα, имевшее значения «вымысел», «лепное изображение», «подделка» [7,1322]. Метаплазм не готовый вариант, но результат некой «лепной» работы, преобразования, которому подвергнуто слово. 

В группу метаплазмов при суженном толковании термина входили такие разнообразные фонетические явления, как систола, диастола, протезис и др., связанные с изменением фонетического облика слова. См. современное толкование термина «метаплазм»: «Обобщенное обозначение разнообразных изменений, претерпеваемых словами, т.е. таких, как протеза, эпентеза, парагога, аферезис, синкопа, апокопа, элизия, стяжение, синерезис, ложное сандхи» [8, 230]. Однако при расширенном толковании те же явления проецировались на другие уровни языка вплоть до синтаксического [9,68-82]. В сущности, древнейшая классификация словесных фигур, подразделявшая их на фигуры прибавления, убавления и изменения, восходит к элементарным преобразованиям, которые можно произвести со словом (наращение, элизия, метатеза).

Нетрудно заметить, что и аномалия, и метаплазм не совсем укладываются в представление о варианте, поскольку оно опирается на категорию  дискретности. В идее же метаплазма заложена иная мысль – мысль о преображении правильной формы в некую новую, а не о выборе одного варианта из закрытого списка. В принципе таких форм может быть целый континуум. Так, иконически растягивая гласный в слове «далеко», можно написать и «далеко-о», и «далеко-о-о-о» и т.п.

Аналогичным образом  – как некое преобразование  –   понимался и троп. Этимология этого термина, как известно, восходит к глаголу «поворачивать, направлять» [7,1641]. По Трифону, первому автору, специально посвятившему тропам отдельное сочинение, троп есть уклонение от обычной речи, именуемой им «кириологией» [10]. При этом «тропы» Трифона ни по определению, ни по номенклатурному составу не сводятся к современному представлению об использовании слова в переносном значении. Было бы неверным объяснять это противоречивостью представлений александрийского грамматика. Перед нами  иной взгляд на знакомое нам явление, взгляд, при котором, разумеется, несколько меняется (расширяется) и объем самого явления.  

Риторическая фигура, как и троп, также  связывалась с «уклонением» от обычного способа выражения. Ср., например, группу определений фигуры, приводимых в сборнике «Античные теории языка и стиля»: «уклонение в мысли и выражении от присущей им природы»; «изменение выражения из обычного в более сильное на основе какой-нибудь аналогии» и др. [11, 276]. Уклонение, поворот, преобразование не предполагают списка дискретных возможностей. Поэтому  списки фигур и тропов в античных классификациях носили принципиально открытый характер. Разумеется, предпринимались специальные усилия по исчислению и описанию фигур, однако сам характер этих усилий еще раз подчеркивает различие между поздней (стилистической) и древней (риторической) парадигмами.

Определяя метаплазм, латинские авторы выстраивали триаду: «обычное» (кириология) - «метаплазм-варваризм» - «метаплазм-фигура». В неориторике обычная речь  стала восприниматься как норма, или «нулевой вариант» [12, 71], «варваризм»  – как  ошибка, отклонение от нормы, а фигура - как интенциональное, сознательное отклонение от нормы, устанавливающее новую норму. Такое понимание риторики «подверстано» под современную научную парадигму и вполне совпадает с тем, что связано с современным же представлением о сознательном отклонении от языковой нормы. Ср.: «Противопоставление «норма  - антинорма» носит, разумеется, относительный характер. Важнее подчеркнуть, что они предполагают друг друга, и то, что называют отступлением от нормы, столь закономерно, что для языкового механизма является нормативным: это тоже норма, хотя и отрицающая норму в обычном смысле слова. Отсюда и термин  антинорма» [13,  9].        

Однако различие древнего и современного взгляда на аномалию весьма существенно. Во-первых, метаплазм предполагал не дискретный, а континуальный подход к аномалии. Отсюда открытый список фигур и принципиально иной способ  «квантования» аномалий, на чем мы остановимся ниже. Во-вторых, «нулевой вариант» можно указать далеко не всегда (ср.: «использование представлений о риторически «нейтральных» синтаксических структурах для описания риторических фигур не может считаться методологически безупречным» [9,  55]). В самом деле, идея «нулевого варианта» глубоко современна, неслучайно сам термин этимологически родственен и «нулевому письму», и «нулевому знаку». При этом указать нулевой знак для каждой фигуры практически никому не удается.  Так, если  зевгма - конструкция с пропуском сказуемого,  –  это фигура («Красна птица перьем, а человек [красен] учением»), то и конструкция с реализаций сказуемого – гиперзевгма («Птица красна перьем, человек красен ученьем») - также является фигурой. Какова же для этих фигур «нулевая конструкция»? В-третьих, «варваризм», как это ни парадоксально,  вовсе не обязательно соотносился с заимствованием или использованием реальных ненормативных вариантов, встречающихся, например,  в провинции в речи «варваров».

Как «варваризм» не соотносился с конкретными отклонениями в речи «варваров», так и «солецизм»  реально не был связан с речевыми отклонениями, типичными  именно для жителей города Солы. Речь может идти лишь о некоем  виртуально-варварском языке, т.е. попросту об идее искажения как таковой. Ср., например, следующее определение варваризма: Barbarismus est una pars oraciones corrupta, sed hoc virtium in solute oratione nomen suum reticent, ceterum apud poetas metaplasos vocatur [14, 265]. В этом средневековом определении Флавия Харисия варваризм толкуется как порок прозаической речи, называемый, впрочем, метаплазмом у поэтов. В определении поднимается тема «поэтических вольностей», также связанная с метаплазмом и имеющая отношение к древним представлениям о норме в поэтике и риторике.  

Для античной  мысли вообще характерно метонимически расширенное толкование явления «варваризма-солецизма», что способно вызвать у нас эффект некоего оптического обмана. В городе Солы нечисто говорили по-гречески, следовательно, всякое проявление языковой нечистоты можно назвать солецизмом. Но это отнюдь не означает, что то или иное отклонение связано именно с конкретными диалектными особенностями населения Солы. Литота этимологически соотносима с простотой речевого поведения провинциального жителя, а астеизм с речевой утонченностью жителя столицы. Литота  в античном понимании является фигурой, астеизм – тропом, разновидностью иронии. И литота, и астеизм есть лишь приписывание неких черт языкового поведения виртуальному провинциалу или жителю столицы.

Тропы и фигуры традиционно образовывали систему полезных отклонений от нормы, «антинорму» античной и средневековой теории. Это означает, что представление о сознательном отклонении от нормы зародилось на две тысячи лет раньше, чем возникла современная теория нормы и мысль о том, что нарушение нормы создает другую норму, была известна уже во времена Аристотеля. Иное дело, что языковая и риторическая нормы, во-первых, имеют объективно разную природу, во-вторых, исторически связываются с двумя разными подходами. Риторическая норма определялась через «уклонение», «метаплазм» и т.п., что в принципе предполагает наличие континуума возможностей. Языковая норма описывается  через выбор варианта из закрытого списка.

Каким образом, однако, античные и средневековые ученые ограничивали континуум возможных отклонений? Откуда бралась «вторая норма» (фигура) в недискретном множестве всевозможных неправильностей?  Следует признать, что  это принципиально более трудная задача, чем, скажем, кодификация  одного из реально употребляемых вариантов.

Отметим прежде всего, что сама фигура отличалась от ошибки лишь  опорой на прецедент. Такие мысли высказывались уже Квинтилианом. [15, 183]. Ср. также суммарное впечатление от античных классификаций у М.Л. Гаспарова: «…грань между «ошибкой» (солецизм, варваризм) и «художественным приемом» (фигура, метаплазм) очень зыбка и может быть изменчива. Определяется она вкусом, т.е. интуитивным ощущением, какой оборот употребителен, а какой нет» [16, 580]. Актуальное сегодня понятие прецедентного текста [17] оказывается «хорошо забытым старым». Во времена Квинтилиана подобные тексты, образцы, или в тогдашней терминологии «парадигмы», приводились в трактатах при определениях тропа или фигуры и служили своеобразным средством «легитимизации» отклонений от нормы. В практике закрепления норм в юриспруденции этому соответствует  прецедентное право. Закреплялся узус, но узус не всякий, а так сказать, второго порядка. Логика античных мыслителей была примерно такова: в риторическом вопросе вопросительная форма речи использована неправильно, но поскольку великие пользовались риторическим вопросом, его можно считать фигурой. В фигуре соединялись аномалия и аналогия.

 Разумеется, это делало список фигур открытым или во всяком случае варьируемым. Знаменательно, что Квинтилиан, давший в отличие от Цицерона подробное описание фигур разных типов, заключает его следующими словами: «Мне встречались также и такие авторы, которые прибавляли к этому то, что греки называют диаскена, или обстоятельность, апогоресис - запрещение, пардиегпесис - подтверждение со стороны... Но хотя все они рассматриваются как фигуры, все же могут быть и другие, ускользнувшие от меня; а может быть, могут появиться и новые, искусственно созданные, но все-таки они будут такой же природы, того же сорта, о котором я уже говорил» [15, 182].

Тем не менее, несмотря на столь «обтекаемое» заключение к главе о фигурах, сделанное таким более чем авторитетным автором, как Марк Фабий Квинтилиан,  выделение неких маркированных структур, их называние  и  закрепление через прецедентные примеры служило в практическом отношении неплохим способом квантования пространства метаплазмов-фигур. Это делало список фигур культурно ориентированным, что вполне устраивало нормализаторов. Возвращаясь к юридическим аналогиям, можно уподобить риторику прецедентному праву, а стилистику и ортологию - обычному, поскольку они пытаются исчислить и регламентировать варианты. 

Все, что сказано о фигурах, относится и к  тропам, но с той лишь разницей, что сегодняшняя классификация тропов как мотивированных знаков, в пределе сводящая их к двум типам [18], еще дальше отстоит от древних представлений, чем наши воззрения на фигуру. Античные списки тропов насчитывали около трех десятков наименований, причем многое из того, что относилось тогда к тропам, сегодня трактуется  как речевой жанр [19]. Все тропы-жанры задавались исключительно прецедентами и никак не могут быть описаны исходя из представлений о списке вариантов. В них не выделяется категория инварианта и для них не указывается «нулевой вариант», т.е. нормативное употребление.

В своем классическом виде  учение о тропах и фигурах предстает как учение об аномалиях, культурно закрепленных в прецедентных текстах. Однако в своем большинстве эмпирически выделенные тропы и фигуры представляли собой мотивированные знаки иконического и индексного типа. Рассмотрение фигур в новой научной парадигме опирается именно на этот компонент. Фигуры, не связанные с мотивациями, отошли в разряд маргинальных явлений.

Усилия современной риторики были большим прорывом в осмыслении тропов и фигур после многовековой истории классификаций, представляющих для нас скорее филологический, чем лингвистический интерес. Однако если говорить о риторических нормах, что особенно уместно в связи с риторикой классицизма [20], приходится возвращаться к старой трактовке фигур как аномалий. Новые классификации лежат совершенно в другой плоскости. Так, ясно осознаваемый механизм метафоры в оппозиции к метонимии лежит в иной плоскости, нежели рассуждения о «пристойности» метафор, подобно тому как теория инвариантных значений падежа не имеет отношения к выбору вариантов окончаний конкретного падежа.

Однако если в случае с падежом при установлении инварианта родительного падежа и при рассмотрении его вариантных окончаний (выпить чашку чая, чашку чаю) мы опираемся на представление о дискретных реализациях (комбинация дифференциальных признаков и набор окончаний), то в случае с фигурой мы сталкиваемся с двумя абсолютно разными подходами: нормативным, связанным с континуальностью «преобразований», и экспрессивным, связанным с облегчением восприятия за счет иконизма.  Смешение этих подходов сегодня возможно благодаря тому, что нормативность автоматически ассоциируется с вариантностью.    

Между тем отношение к норме заложено в самом определение фигуры:  «Фигура изначально определялась через три аксиомы (фигура соотносима с нормой, фигура есть отклонение от нормы, фигура необходима для «услаждения» слушателя)» [9, 52]. Лишь «третья аксиома» обусловлена наличием особого семиотического механизма, обеспечивающего «услаждение». 

 

Вариант и метаплазм в современной коммуникативной ситуации.

Востребованность метаплазма как категории, полезной для осмысления современной коммуникативной ситуации, продиктована тремя причинами: во-первых, расшатыванием нормы и переосмыслением самой категории «норма», во-вторых, новой ролью СМИ как института задания нормы литературного  языка, в-третьих,  удельным весом параязыковой составляющей в современной репрезентативной  коммуникации. Остановимся на этих трех моментах подробнее.

Начнем с процесса, который осознается  либо как опасное расшатывание нормы, либо как ее оправданная либерализация, приобретение нормой коммуникативной ориентированности. Ниже мы попытаемся трактовать этот процесс как «риторизацию» нормы, т.е. усвоение языковой нормой черт, свойственных норме риторической.  

Важной ступенью в осмыслении нормы послужила категория коммуникативной целесообразности. Однако сам термин «коммуникативная целесообразность» заключает в себе некую омонимию или по крайней мере амфиболию: идет ли речь о целесообразности, исходящей из потребностей данного речевого акта, или  о целесообразности, исходящей из потребностей коммуникации как таковой, скажем, потребностей какого-то определенного  дискурса.

В этом смысле понятно беспокойство, высказанное в свое время К.С. Горбачевичем: «Если изложенное понимание принципа коммуникативной целесообразности оправданно и пригодно для синхронного рассмотрения функционально неравноценных вариантов нормы, то при анализе динамического (временного) соотношения вариантов (что является главным аспектом их нормативной характеристики) принцип коммуникативной целесообразности получает иное содержание. В этом случае смысл целесообразности заключается в наличие у перспективного (входящего) варианта  преимуществ внутрисистемного порядка... Таким образом, в первом случае принцип коммуникативной целесообразности содействует осуществлению конкретной информационной задачи и соприкасается с эстетической направленностью высказывания, во втором - он содействует информации вообще, облегчает языковую коммуникацию как таковую. Нетрудно заметить, что понимание принципа коммуникативной целесообразности как преимущества внутрисистемного порядка  смыкается с причинно-следственной обусловленностью языковых изменений» [21,  47-48] .

С нашей точки зрения, важным является не столько противопоставление синхронии диахронии, сколько противопоставление части целому.  Каждый речевой акт имеет два измерения: он может быть рассмотрен и как относительно автономная интеракция, и как часть целого дискурса. Чем больше у единичного высказывания возможных адресатов (благодаря тиражированности, способности длительного существования во времени, ориентации на цитирование), тем больший удельный вес приобретает то обстоятельство, что высказывание принадлежит некоему целому. В разнообразных  приемах языковой игры ведущая роль играет сознательное нарушение нормы [22, 23]. Однако вопрос о целесообразности (конструктивности или деструктивности отклонений от нормы для системы-гомеостата в целом) остается открытым. Ср. высказывание В.Г. Костомарова: «Сейчас наше общество, вне всякого сомнения, встало на путь расширения границ литературного языка, изменения его состава, его норм. История показывает, что это резко повышает нормальные темпы языковой динамики и, сильно изменяя формы выражения, создает нежелательный разрыв в преемственности традиций, в целостности культуры» [24, 2]. С нашей точки зрения, особо значимым в этом высказывании  является именно указание на целостность культуры.

Деструктивные процессы в коммуникации связаны также с контаминацией интенционального и стихийного отклонения от нормы. Мало того, что не всякий адресат способен отличить «игру» от нормы, но и сам адресант зачастую наряду с «игрой»  допускает обыкновенную ошибку, вследствие чего становится непонятным, что в данном тексте сказано в шутку, а что всерьез. Речь в таких случаях может идти об энтропии, хаосе, т.е. о заведомо деструктивных явлениях.  Вполне закономерным выглядит в этой связи беспокойство современных лингвистов: «… задача языковедов,  –  осознав экстремальность положения, решиться на активное вмешательство в процессы так называемой демократизации языка, многие из которых непременно должны быть приостановлены» [25, 196]

Конструктивные процессы в коммуникации связаны с поисками форм для нюансировки смыслов и с тем общим подъемом  языковой рефлексии, который привлекает к явлению нормы общественное внимание. Частным случаем последнего является  образование прецедентных антиобразцов¸ отраженных в анекдотах, киноцитатах (из речи отрицательных персонажей) и непосредственно крылатых словах (вроде «чревато боком» из речи В.С.Черномырдина). В последнем случае несущественно, имело ли место интенциональное нарушение нормы, однако важна интенция при его тиражировании как отрицательного примера. Следовательно, при определении коммуникативной целесообразности квалификация нарушения нормы как  интенционального или неинтенционального не является решающей.

В сложившейся ситуации наряду с мнением о порче русского литературного языка, о сокращении числа носителей русского языка, «владеющих им в полной мере», высказывается мнение об отмене «запретительной» нормы как о свидетельстве зрелости языка. Происходит некая «риторизация» нормативного мышления. Норма оправдывается успешностью коммуникации. Это зеркально симметрично процессу «грамматикализации риторики», отраженному, например, в риторическом учении Ломоносова: важнее высказаться «пристойно», чем убедительно. Закономерно, что сегодня параллель между грамматической (ортологической) и риторической нормами проводится все чаще и чаще. Однако риторическая норма устанавливается путем закрепления и терминологизации прецедентов, а не путем расширения сферы действия  пометы «допустимое».

Другая важная черта современной коммуникативной ситуации связана с той ролью, которую стали играть СМИ в отношении формирования нормы литературного языка. Именно эта роль служит сегодня главным фактором риторизации языковой нормы.

Ряд авторов отмечает, что норма литературного языка перестала задаваться художественной литературой и формируется средствами массовой информации  [26]. Одни исследователи говорят об этом с сожалением, другие лишь констатируют сам факт, сетуя при этом именно на те свойства языка СМИ, которые отличают его от языка художественной литературы.

Очевидно, что  язык СМИ с их установкой на  эффективность, возведенной в ранг единственной добродетели, потеснил такие выделенные еще Теофрастом качества речи, как правильность, красота, уместность и даже ясность. Именно здесь источник давления на языковую норму и ее дрейфа в сторону нормы риторической.

Положительная оценка языка СМИ связывается с тем, что мы назвали бы образованием некоего общего информационного койне, отграничивая последнее от собственно литературного языка. Ср.: «Анализ языка и стиля периодической печати, радио и телевидения приводит исследователей к мысли о том, что этот язык является универсальным по тематике, синкретическим по соотношению элементов письменной и устной речи и полифункциональным по стилистике». [27] . С нашей точки зрения, в этом положении можно оспорить только тезис о стилистической полифункциональности, являющейся чертой именно литературного языка, способного к разветвленной стилевой дифференциации. Мысль о полифункциональности литературного языка восходит к пражанам. Однако язык СМИ полифункционален в несколько ином смысле, чем язык художественной словесности, а именно в том, в каком Д.С. Лихачев говорил о полифункциональности средневековой литературы [28].

Сам термин «полифункциональность» несколько энантиосемичен. Так можно обозначить синкретичное, недифференцированное образование, обладающее многими функциями, и, напротив, возможность дифференциации и стратификации неких функциональных явлений. Последним свойством язык СМИ с присущим ему смешением стилей, разрушением системы жанров и частым нарушением жанровых ожиданий, по-видимому, не обладает. Так, в газетной статье, посвященной серьезной теме, крайне трудно прогнозировать наличие или отсутствие жаргонных слов и даже уровень орфографической и пунктуационной грамотности. Факт размывания такой понятной и естественной оппозиции, как «официальное – фамильярное», ясно свидетельствует об ослаблении функциональной дифференциации языка СМИ. При неспособности отразить даже такую лежащую на поверхности оппозицию проблематичной  представляется и его полифункциональность.   

Г.П. Немищенко подчеркивает, что «по характеру построения текста публичная этническая коммуникация принадлежит к сфере регулируемого речевого поведения. Это означает, что отбор используемых языковых средств здесь происходит (во всяком случае так должно было бы быть!) не произвольно, а корректируется действием соответствующих регуляторов. К числу последних относятся как внешняя языковая цензура, осуществляемая редакторами, стилистами и пр., так и прежде всего автоцензура, отражающая вполне определенную коммуникативную стратегию индивидуума, его самоконтроль за своим речевым поведением» [26, 98-99].  В приведенном отрывке характерна, однако, близкая в залоговом отношении к оптативу парентеза «во всяком случае так должно было бы быть!». Реальность, видимо,  состоит в том, что, относясь к сфере регулируемого речевого поведения, язык СМИ регулирует его по-своему, не так, как это делала  художественная литература. О.Б. Сиротинина справедливо отмечает, что в средствах массовой информации нередко без всякой необходимости используются нелитературные слова: намедни, давеча, надысь; просторечные образования: даден, дадена» [29, 317]. «Внедрение (!) нелитературной речи», как и «мода на все сниженное», предполагают осознанные процессы, а значит, не могут быть рассмотрены как простая дисфункция языка СМИ. Речь может идти лишь о том, насколько задаваемая этим языком норма не только по объему, но и типологически соответствует  норме литературного языка.

Чрезвычайно  важным фактором современной коммуникативной ситуации является более широкое использование параязыка в репрезентативных текстах. 

Современные интенциональные девиации не всегда опираются на исчислимые варианты еще и потому, что широко сопровождаются средствами  параграфемики и кинесики, континуальными по своей природе. Ср.: «Естественные языки все состоят из относительно стабильных и дискретных единиц; никакой сопоставимой стабильности и дискретности в языках тела не обнаруживается» [30, 168-169]. Использование графических и параграфических средств в современных рекламных текстах порождает формы, которые нельзя рассматривать как варианты. Это могут быть цветовые выделения, подчеркивающие анаграмматические связи слов, деформации литер, использование бегущей строки и многое другое из того, что сейчас только начинает изучаться. Ср. упоминание неизвестных ранее графических фигур в пособиях по риторике [31].   Компьютерная графика открывает здесь дополнительные возможности.

Если мы обратимся к сегодняшним экспрессивным текстам, активно использующим параграфемику  и всевозможные отклонения от нормативной графики, мы легко убедимся, что двигателем таких отклонений выступает не представление о вариантах, из которых автор выбирает самый экспрессивный, а представление о возможностях преобразования графической формы текста, включая вмешательство в формат, шрифт, введение в текст элементов пазиграфии, использование цвета и т.п. [32]. В отношении паравербальных средств, как и в отношении других аспектов современной коммуникативной ситуации, категория метаплазма также оказывается весьма востребованной.

Попытка вписать паралингвистические нормы в ряд родственных явлений естественным образом связывает их с риторической нормой, что, в свою очередь, наводит на мысль о расширения контекста изучения самой нормы. Как видим, опора на дискретно исчисляемые варианты – один из путей введения нормативности. Это парадигмальный путь, связанный с осью селекции. Теоретически возможен и другой путь – трансформационный, синтагматический, связанный с осью комбинации. Этот путь использовался в античной и средневековой науке при описании фигур как полезных отклонений от нормы. Очевидно, он релевантен для риторической и, как можно предположить, для паралингвистической нормы. 

 

Заключение.

Современная языковая норма (норма литературного языка) дрейфует в сторону нормы риторической. Это, по-видимому, связано не только и не столько с культурными сломами в истории нашей страны, сколько с особенностями существования общества эпохи постмодернити. Наиболее отчетливо этот процесс детерминирован утратой авторитета художественной литературы и нормативным диктатом со стороны СМИ. Решая задачу эффективности в сиюминутных, контекстуально обусловленных и слабо типизируемых ситуациях, СМИ не в состоянии озаботиться общими вопросами культивирования литературного языка как языка полифункционального, способного к различению тонких смысловых и стилевых нюансов. А множественность коммуникативных ситуаций, оправдывающая окказиональные употребления,  не может быть исчислена, подобно системе функциональных стилей.

Следует учесть и то обстоятельства, что реалистическая художественная литература задавала образцы повседневного речевого общения (то, что М. Бахтин называл первичными жанрами), в то  время как даже у устных СМИ нет подобного жанрового богатства. С другой стороны, они располагают собственными первичными жанрами, нерелевантными для повседневного общения: ни реклама, ни речевое поведение телеведущего в ток-шоу не имеют аналогов в повседневной речи. Следование таким образцам ведет к смещению норм речевого поведения. 

Оставляя в стороне вопрос о том, может ли риторическая норма подменить языковую, а телевизионное койне заменить литературный язык, стоит сосредоточиться на позитивных чертах самой риторической нормы, которая также является средством культивирования языка. Однако риторическая норма принципиально отличается от языковой, и этим различием нельзя пренебрегать, выбирая стратегию кодификации нормы и размышляя о языковой политике.  

Видимо, лингвисту-нормализатору не следует идти за риторической нормой. Подобно средневековому грамматику ему надо сражаться за культивирование языка на два фронта. Там, где это возможно, он должен защищать литературную норму, опираясь на категорию варианта и тексты русской классики. Там, где это невозможно, ему не следует ограничиваться пометой «допустимое» и ссылаться на контекстуальное употребление, но необходимо отстаивать закрепление риторической нормы со всеми вытекающими отсюда последствиями: именованием девиации, указанием на парадигму (в риторическом смысле слова), включением девиации в школьную хрестоматию. Нечто подобное проделывается с логическими ошибками. Так, прецедентной фразой «Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда» мы обозначаем одну из логических ошибок (или сознательных уловок) - peticio princpii.   

Риторическая норма культивирует язык через прецедентные употребления, называя их и всячески закрепляя их в сознании носителей языка. Это путь хрестоматий и авторитетных высказываний – путь фиксированных образцов, а не формулированных правил. В основе его лежит представление о метаплазме, а не о варианте. Это путь прецедентного, а не обычного права.

 

Литература

 

1.   Солнцев В.М. Вариантность // Русский язык. Энциклопедия. М., 1998.

2. Якобсон Р.О. Лингвистика и поэтика // Структурализм: за и против.  М., 1985.

3. Бабенко Н.С. , Володарская Э.Ф., Кириленко Е.Н., Крючкова Т.Б., Селиверстова О.Н., Семенюк Н.Н. К теории вариантности: современное состояние  и некоторые перспективы изучения // Вопросы филологии. 2000, № 2.

4.  Ору С. Д’Аламбер и синонимисты // Сильвен Ору. История, эпистемология, язык. М., 2000.

5.   Винокур Г.О. Культура языка. М., 1929.

6.    Grammatici latini /Ex rec. H. Keilii. Lipsiae, 1855 – 1868.

7.    Дворецкий И.Х. Древнегреческо-русский словарь. Т. 2, М.,  1958.

8.   Ахманова О.С. Словарь лингвистических терминов. М., 1966

9.    Маркасова Е.В. Представления о фигуре речи в русских риториках XVII – начала XVIII века. Петрозаводск, 2002.

10.   Trujvnoz peri tropvn // Spengel L. Rhetores Graeci ex recognicione, Lipsiae, 1856, vol. III.

11.  Античные теории языка и стиля / Под ред. О.М. Фрейденберг.  М.-Л., 1936.

12.   Общая риторика / Ж. Дюбуа, Ф. Эделин, Ж.М. Клинкеберг и др. М., 1986.

13.  Мурзин Л.Н. Норма. Речевой прием и ошибка с динамической точки зрения // Речевые приемы и ошибки. Типология. Деривация, функционирование. Сб. научн. трудов. М., 1989.

14.      Flavii Sosipatri Charistii Artis grammaticae libri V // Grammatici latini /Ex rec. H. Keilii. Lipsiae, 1857, v. 1.

15.     Quintilians institutes of oratory or elocution of an orator, London, 1909.

16.      Гаспаров М.Л. Избранные труды. Т.1 О поэтах. М.. 1997.

17.   Красных В. Этнопсихолингвистика и лингвокультурология. М., 2002.

18.     Якобсон Р.О. Два аспекта языка и два типа афатических нарушений // Теория метафоры. М., 1990.

19.    Хазагеров Г.Г. Между тропом и жанром // Формирование языка в различных речевых жанрах. Материалы Всероссийской научной конференции. Вып.1. Ростов-на-Дону, 1997.

20.     Лахманн Р. Демонтаж красноречия.  Спб, 2001.

21.    Горбачевич К.С. Вариантность слова и языковая норма. Л.,  1978.

22.    Земская Е. А., Китайгородская М. В., Розанова Н. Н. Языковая игра // Русская разговорная речь. Фонетика. Морфология. Лексика. Жест. М., 1983.

23.    Санников В. 3. Русский язык в зеркале языковой игры. М.  1999.

24.    Костомаров В.Г. Языковой вкус эпохи. М., 1994

25.     Катлинская Л.П. О тактических просчетах в языковой политике // Словарь и культура русской речи. М., 2001.

26.   Нещименко Г.П. Динамика речевого стандарта современной публичной вербальной коммуникации: проблемы, тенденции развития // Вопросы языкознания. 2001, № 1.

27.    Богомолова Н.Н. Социальная психология печати, радио и телевидения. М.,1991.

28.     Лихачев Д.С. Развитие русской литературы X - XVII веков. Л., 1973.

29.     Сиротинина О.Б.Типы речевых культур и проблема кодификации норм // Словарь и культура русской речи. М., 2001.

30.     Крейдлин Г.Е. Кинесика // Григорьева С.А., Григорьев Н.В., Крейдлин Г.Е. Словарь языка русских жестов. М.-Вена, 2001.

31.     Береговская Э.М. , Ж.-М. Верже. Занятная риторика. М., 2000.

32.      Дедова О.В. Графическая неоднородность как категория гипертекста // Вестник Московского университета, серия «Филология». 2002, № 6.