Метариторика

Тоталитаризм и постмодернизм - общий знаменатель

Рейтинг:  5 / 5

Звезда активнаЗвезда активнаЗвезда активнаЗвезда активнаЗвезда активна
 

Тоталитаризм и постмодернизм – общий знаменатель.

Постмодернистский принцип децентрации задумывался в свое время как профилактика тоталитаризма, и даже сегодня можно обнаружить такую его трактовку. Ср.: «Мало кто замечает тот факт, что в эпоху бурного развития информационных технологий именно постмодернизм с его принципами децентрации, фрагментарности и иронии служит спасительным средством от превращения современного общества в некое подобие тоталитарного государства, описанного Оруэллом в романе "1984"»[1].

Сегодня постмодернизм уже не философское течение группы интеллектуалов, а  восприятие жизни на бытовом уровне, свойственное сотням миллионов людей, поддержанное компьютерными технологиями и главным культурным трендом эпохи. Но стоит  рассматривать это восприятие как профилактику тоталитаризма или как серьезный вызов, в своих культурных последствиях напоминающий вызов самого тоталитаризма, – вот в чем вопрос. Сегодня мы хорошо знаем, как устроено манипулирование сознанием в тоталитарных обществах и начинаем догадываться, почему такое манипулирование не может существовать бесконечно и не выдерживает смены трех поколений, парализуя не только экономическую и общественную, но и умственную жизнь и в конце концов уничтожая себя. Сегодня мы  можем наблюдать «продукты полураспада» тоталитарного сознания, удивительно напоминающие как раз   тот культурный бульон, с его децентрацией, фрагментарностью и амбивалентной иронией («стебом»), который в семидесятые годы казался  архитекторам постмодернизма идеалом. Наконец, сегодня становится совершенно очевидно,   в чем децентрация и фрагментарность совпадает с тоталитаризмом – в дегуманизации и деперсонализации культуры, в разрушении человеческой цельности.  

Чудес в этом совпадении нет, потому что и тоталитаризм, и постмодернизм покусились на самые основы европейской цивилизации. Только постмодернисты подкапывали ценности этой цивилизации, находясь под защитой демократических институтов, ее созданных, а адепты тоталитаризма прямо сломали эти институты и ушли в неведомый мир, где «революция пожрала своих детей», сначала физически, а затем и ментально. Задача этой заметки, однако, всего лишь в том, чтобы бегло   рассмотреть семиотический и коммуникативный аспект проблемы, и задача наша облегчается тем, что мы знаем о риторике тоталитаризма и о функционировании тоталитарной мифологии.

В этой короткой статье мы остановимся на трех чертах, роднящих постмодернизм с тоталитарным сознанием. Обозначим их как обезличивание авторитетов, логофобия и виртуализация реальности.

Обезличивание авторитетов наиболее наглядно связано с главным свойством сопоставляемых явлений – антиличностным пафосом.

Тоталитаризм боится независимых авторитетов. Авторитеты нужны ему только в качестве вспомогательной силы, которой он может распоряжаться по своему усмотрению. Отсюда постоянное подновление персоносферы, из которой периодически исчезают одни имена и возвращаются другие, чтобы исчезнуть  снова. Это замечательно показано в  подборке фотоматериалов «Пропавшие комиссары», где представлена история фальсифицированных фотографий политических личностей: «комиссары» исчезали и появлялись по мере необходимости[2].

Обратимся не к политическим авторитетам, а к авторитетам литературным, ибо постмодернизм, пока он был еще теорией, интересовался главным образом проблемами литературы и интерпретации литературных произведений. Советская власть утвердилась в России, когда еще была жива память об исключительной общественной роли художественной литературы, поэтому к литераторам она была особенно внимательна, старясь не допустить прямого контакта классика с читателями и навязывая свою интерпретацию. Наверное, Сталин подписался бы под статьей Ролана Барта «Смерть автора», из которой мы узнаем, что произведение начинает жить только тогда, когда автор умер  и не может больше вмешаться в процесс вольной интерпретации своего произведения. В девятнадцатом веке такая мысль показалась бы и странной, и кощунственной. Однако различие между постмодернизмом и тоталитаризмом  обнаруживается в том, что сам французский постструктуралист не помогал авторам переселиться в мир иной, чем активно занимался Сталин. И все же крайности новой герменевтики приводят почти к тому же результату, что и тоталитарная риторика, для которой герменевтики вообще не существовало. Антиисторизм, в котором Jr. Hirsch справедливо обвинил интерпретационный релятивизм, или в его терминах «когнитивный атеизм»[3], вполне совпадает с антиисторизмом советских трактовок литературных произведений, притом что советская наука официально придерживалась историзма.  Однако в обоих случаях интерпретатор исходит исключительно из собственных ценностей и не стремится вникнуть в реальные намерения автора текста. Только постмодернистски настроенный интерпретатор ориентируется здесь на моду и собственный вкус, а для большевистского интерпретатора мода была  задана  «генеральной линией», а собственного вкуса иметь не полагалось.

В результате длительной работы тоталитарной риторики живые люди изгоняются из истории, а на их место заступают бесплотные тени, не имеющие собственного независимого голоса. Это относится и к классикам литературы, и к второстепенным авторам, и, конечно, к идеологам и политическим деятелям. Тоталитарная периодика была устроена так: подходит юбилей какой-либо известной личности, и это служит сигналом иллюстрировать с ее помощью  текущие посылы официальной пропаганды.

В результате постмодернистских штудий деперсонализация достигается тем, что авторы прошлого больше не интересуют современников как личности со своими авторскими интенциями. Каждый может лепить их них, как из воска, все, что захочет.  Чаще всего авторы служат иллюстрацией модных методов рассуждения о литературе.

Если тоталитарная персоносфера состоит из служебных фигур, в которых иногда можно узнать их реальных прототипов, то персоносфера человека общества позднего модернити  вообще лишена фигур за исключением очень условных образов элиты шоу бизнеса и политической элиты.

В обоих мирах активно деперсонализируется и личность самого реципиента культурных текстов. В тоталитарном обществе происходит разрушение  личности из-за постоянного двурушничества и огромных лакун в понятийной картине мира. Молодому человеку  предлагается подражать героям, но эти герои фантомны, и он об этом догадывается, потому что его же учителя на его глазах говорят одно, а делают другое. Он ощущает дефицит личностного общения. Отсюда особая роль избирательной дружбы в эпоху «коллективизма» и особая роль книги-друга, которая  читается, вопреки навязываемым интерпретациям. Так появляется книга в качестве тайного друга. В СССР Пушкин официальный был главным классиком литературы, и его юбилей в 1937 году стал государственным событием. Пушкин «личный» помогал советской интеллигенции противостоять гримасам общественной жизни и обрести собственную идентичность. 

В массовом обществе открывается новая возможность быть добровольным фанатом фантомных кумиров, столь же плоских в личностном отношении, как какой-нибудь Павка Корчагин для молодого человека брежневской эпохи. Личностное общение также часто замыкается в рамках фан клуба. Общение в форумах и различных сетях  не  вполне «дотягивают» до межличностного. Личность видимым образом десоциализируется, а невидимым разрушается.

Общее в отношении к персоносфере можно сформулировать так: безразличие к намерениям людей, творящих культурные тексты. Для тоталитаризма такое безразличие вытекает из утилитаристского взгляда на человека и его историю. Для постмодерниста-теоретика это безразличие объясняется невинной       склонностью к культурному шаманству, для которого «жизнь автора» была бы отвлекающим препятствием. Для человека общества постмодернити равнодушие к различным «авторам» объясняется возможностями, которые ему предоставляют информационные технологии и прежде всего гипертекст: пользователь ищет то, что ему нужно, а не прислушивается к голосам других людей.  

Логофобия. Тоталитарная риторика держится подавлением способности к рациональному взгляду на происходящее, и в первую очередь на язык и общение. В коммуникации тоталитарного общества не запланирован второй этаж: ни говорящий, ни слушающий не должны иметь возможности посмотреть на свой диалог с позиции метанаблюдателя. В советском варианте логофобия,  опиравшаяся на давнюю культурную традицию, связанную с отсутствием аристотелизма в русской культуре[4],  примирялась с «научностью» ссылкой на так называемую «диалектику» и «диалектическую логику», которая на практике  имела весьма далекое отношение и к Марксу, и к Гегелю, и к Платону. 

Постмодернистское мышление, допускающее сосуществование противоположного и прямо отрицающее Аристотелеву логику, также препятствует рациональному взгляду на мир. При этом всеми отдается полный отчет в том, что это является покушением на основы западной цивилизации, что заставляет вспомнить русских славянофилов.

Иррационален и лишен подлинной рефлексии и взгляд постмодернизма на коммуникацию, на язык. Это вполне естественно. Ситуативная личность общества позднего модернити живет в мире недопонятых знаков самых разнообразных алфавитов, которые она до конца  не знает[5]. При этом у нее  нет никаких стимулов, чтобы  познать их.

Но и  научные теории коммуникации, принятые сегодня, максимально неблагоприятны для критического восприятия информации и языковой рефлексии. Интеракционная модель коммуникации гораздо удобнее для произвольного приписывания смыслов самим исследователем, чем отвергнутая сегодня информационная модель.   С точки зрения  интеракционной модели смыслы рождаются тут же в ходе коммуникации, и этот момент невозможно рационально описать, поскольку не совсем понятно, кто же регистрирует рождение этих смыслов и когда он останавливается в этом увлекательном занятии. По-видимому, в этой системе мы имеем дело не с тем   метанаблюдателем, которым может стать каждый участник процесса передачи информации, а c исследователем, чья способность регистрировать «порождаемые смыслы» ограничена только его воображением.   Если спуститься с небес теории на землю практики и задать простой вопрос, способствует ли такая модель обнаружению недобросовестности вашего собеседника, уличению его во лжи или манипулировании, то ответ будет отрицательным. Иначе и быть не могло: мы априори поставили знак равенства между интенцией адресанта и информацией «считанной» адресатом с адресанта. Если я получил ложную информацию о дожде от недобросовестного торговца зонтиками, здесь все ясно. Но если я считал эту информацию с барометра, мне винить некого. А если мой собеседник для меня равен барометру,  точнее, если я не разделяю в нем личность и барометр (в чем и состоит интеракция с входящей в нее невербаликой), вопрос о его добросовестности снимается.

Тоталитарное и постмодернисткое сознание мифологизируют язык сходным образом, вынося за скобки намерения говорящего. Безличность советского языка  изоморфна возрастающей анонимности языка сети, СМИ, информационной среды мегаполиса.   Текст культуры, понимаемый как некий ничей миф, за которым уже не стоит череда авторов, вполне изоморфен разлитому в воздухе тоталитарному мифу. Разница лишь в том, что тоталитарный миф прост и все видят его одинаково (до поры до времени). Обезличенный текст культуры остается сложным. Но эта сложность не имеет носителей. Это те самые смыслы, которых бесконечно много в виртуальном пространстве, а в реальном может просто не быть.

Тоталитарная риторика погружает человека в виртуальный мир. Этот мир плохо согласуется с материальной жизнью, а с жизнью социальной согласуется постольку, поскольку находятся верующие в этот миф, причем число их, как показывает опыт, постоянно убывает. В конце концов тоталитарный миф становится вещью в себе и для себя, и глубина его аутизма не имеет отношения к реальным технологиям выживания, используемым в обществе. Так в недрах «плановой экономики» складывался так называемый административный рынок –  рынок товаров и услуг, получивший сленговое наименование «блат». А  «коммунистическая сознательность» оборачивается  приспособленческой  моралью, если воспользоваться советским словарем. Само слово «коммунистический» в рабочей среде расшифровалась как «Кому нести? Чего? Куда?»

Постомодернистское сознание также погружено в виртуальный мир, в чем не последнюю роль играет телевиденье (наиболее явно напоминающее сказку тоталитарной риторики) и глобальная паутина. Связь с материальным миром у современного человека массового общества опосредована информационной средой и языком. Знания о   материальном мире играют все меньшую роль в достижении личных успехов. Социально-информационные технологии освобождают рядового человека от знания законов физики, химии и, возможно, логики.   Отсюда всплеск суеверий и мракобесия.

Постмодернистский виртуальный мир, конечно, гораздо богаче, чем мир  тоталитарного мифа. Современный человек свободен в выборе мифа по своему вкусу и даже отчасти в конструировании его. Свободой, правда, бывает трудно воспользоваться ввиду растущей неопределенности. И все же эта свобода не  сопоставима с жизнью в тоталитарном обществе, где выбирать можно лишь между следованием писанными правилам советской жизни, следованием ее неписанным правилам и, наконец,  десоциализацией. При этом неопределенности было немало и в нем, правда, не из-за сложности, а из-за элементарного отсутствия информации.

Виртуальный мир постмодернизма не агрессивен, и истории, вроде описанной у Борхеса, когда читателя убивает мир романа, случаются редко. При всем том, однако, авторитарные модели, более мягкие, чем тоталитарные, наглядно показывают, что  плюрализм современного мира легко уживается с авторитаризмом   именно благодаря своей виртуальности, терпящей любую эклектику.

Вся суть тоталитарного мышления заключается в том, чтобы отмахнуться от эмпирики, от реальности и подавить языковую рефлексию, которая позволила бы заметить, что действительность подменена словами. Оба эти качества достигаются сегодня без всякого вмешательства Большого брата самим складом современной жизни и изоморфным этому складу постмодернистским мировоззрением.

Сближая по трем рассмотренным выше чертам два мира, мы лишь проводили некоторую аналогию, обнаруживали типологическое сходство, впрочем, по очень существенному основанию – дегуманизации жизни. Но мировосприятие тоталитарного  человека и человека постмодернити сближаются и исторически. Результат распада тоталитарной системы – а он неизбежен, хотя и долог, и мучителен – совпадает с опытом  постмодернити, причем экономическое развитие или отставание никакой роли, по-видимому,  не играют. Есть основания полагать, что оба явления гомогенны и отражают общий кризис гуманизма.

 


[1] Черный Ю. Всемирная паутина как проявление постмодернизма //http://smoking-room.ru/data/pnp/article50281.html

[2] Кинг Д. Пропащие комиссары. Фальсификация фотографий и произведений искусства в сталинскую эпоху. М., 2005.

[3] Hirsch Jr. Faulty perspectives // Modern Criticism and Theory. A Reader. L.,N.Y. 1988. P.254-263

[4] Аверинцев С.С. Христианский аристотелизм и проблемы современной России //Аверинцев С.С. Риторика и истоки европейской литературной традиции. М., 1996.

[5] Любопытный материал приводится в книге М. Кронгауза «Русский язык на грани нервного срыва (М., 2008). См. главу «Искусство недопонимания». С. 145-149.