Культурно-языковая ситуация

Что слышит слушающий?

Рейтинг:  0 / 5

Звезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активна
 

Опубликовано в «Отечественных записках»

Суть проблемы.

Соблазн считать, что наши слова ложатся на чистый лист бумаги, а не отправляются в плавание по бурному морю чужих представлений и ассоциаций, так велик, что для его преодоления изобретена специальная метафора – картина мира. 

Что же такое «картина мира»? Существует ли какая-либо общенациональная  картина мира, на которую может опираться говорящий, не рискуя быть непонятым? Если такая картина есть, то что в ней варьируется, а что остается неизменным?

Чтобы ответить на эти вопросы, надо разобраться в том, как вообще устроена картина мира. Предлагаемое здесь видение проблемы отражает ставшее общим местом в языкознании и культурологии представление о языковой картине мира[1], учитывает введенную в девяностые годы в научный оборот категорию концептосферы языка[2], а также собственные представления автора статьи о персоносфере[3] и о наивной риторике[4], также находящиеся в русле современных научных изысканий.

Идея языковой картины мира состоит в том, что всякий мыслящий на национальном языке смотрит на мир глазами этого языка. Наиболее глубокие различия между языками заложены в их грамматической специфике. Так, русский язык исключительно хорошо приспособлен для выражения нюансировки отношения говорящего к предмету речи (для этого существует, например, необыкновенно развитая система эмоционально-экспрессивных суффиксов: вещь, вещица, вещичка). Что же до отражения объективной действительности, то наш язык более чуток к обозначению пространственных, нежели временных отношений. Мы часто и охотно употребляем для обозначения времени слова с пространственным значением: встретимся около пяти, в районе трех, засиделись заполночь, дотянул до утра. В то же время наш язык располагает очень простой системой грамматических времен. Сказав я потерял ключ, мы оставляем собеседника в неведении относительно того, нашелся ли уже этот ключ или нет, ибо у нас нет представления о перфекте, соотносящем действие с его результатом к моменту речи. Однако языковая картина мира, обобщающая особенности грамматического уровня языка, слишком абстрактна  и  поэтому может привести к весьма поверхностным выводам, особенно когда ее данные становятся достоянием неспециалистов. Не будем множить этих выводов.  

Кроме грамматики, языковая картина мира определяется и лексикой - той сетью слов, которую национальный язык накладывает на действительность. Есть культурно специфичные слова и словоупотребления – то, что с трудом переводится на другие языки. Такова, например, русская «пошлость»[5]. В одних языках более дифференцированно представлены одни понятия, в других – другие, словно языки с разной пристальностью вглядываются в те или иные явления. Классическим примером служит эскимосский язык, в котором существует несколько десятков слов для обозначения снега.

Лексическая специфика языков, в отличие от крайне абстрактной грамматической, уже попадает в поле нашего интереса, потому что лексика – самая подвижная часть национального языка, активно реагирующая на веяния времени: слова появляются и исчезают буквально на наших глазах. Кроме того именно лексика больше всего подвержена социальной стратификации, о чем говорит уже сам феномен социального жаргона. Если в лексиконе говорящего, помимо «хороший» и «плохой», присутствуют слова «великолепный», «отличный», «отменный», «замечательный», «сногсшибательный» и «отвратительный», «мерзкий»,  «гадкий», а в лексиконе слушающего - только «хороший» и «плохой», то слово «хороший» слушающий поймет не в том значении, какое вкладывал в него говорящий, потому что цена одного деления на понятийной шкале говорящего и слушающего будет разной. 

В связи с лексикой возникает понятие концептосферы языка. Концептосфера русского языка – это сфера понятий, выработанным русским языковым сознанием и отражающая все богатство ассоциативных возможностей языка. Так, концепт «кареты» для культурного русского сознания связан и с выражением «карета прошлого» и даже с образом Чацкого, требующего карету, чтобы покинуть  не принявшее его московское общество. В других языках концепт кареты будет вписан в мир понятий по-другому. В нашей статье речь о концептосфере пойдет  в связи с анализом общественной реакции на ключевые слова, вбрасываемые в информационное пространство СМИ.

На наш взгляд, наряду со сферой концептов существует и сфера персоналий, то есть тех вымышленных или исторических образов, которые живут в нашем сознании и так или иначе определяют наше видение окружающего, нашу картину мира. Таковы образы Дон Кихота, Пушкина, Нерона, Андрея Болконского. Фольклор, религия, история, литература населяют своими персонажами национальную персоносферу, безусловно, играющую в национальной жизни цементирующую роль, но подверженную социальному варьированию и чутко реагирующую на все общественные перемены. О персоносфере мы будем говорить  в связи с категорией «имиджа», некритично и широко используемой в сегодняшней общественной жизни. Другая сторона проблемы, связанной с представлением о национальной персоносфере, - образовательно-воспитательная. 

Наконец, в картину мира, помимо концептосферы и персоносферы, входят и неспециальные, обыденные представления говорящих о языке и речи – представления, которые мы будем называть наивной риторикой. Наивная риторика отражает то, в каких категориях общество думает об убеждении словом. В наше время, когда политологи все увереннее говорят о «словесных технологиях», «пиаре», «манипулировании», было бы не лишним узнать, как все эти понятия отражены в национальной картине мира, какими глазами смотрим мы на сам общественный дискурс, каким инструментарием располагает наше сознание для оценки и критического анализа публицистических выступлений, предвыборных кампаний и политических призывов, речей политических и общественный деятелей.

 

Ключевые слова и концептосфера русского языка.

Сегодня, когда современная художественная литература не имеет общенационального авторитета, а классика изрядно подзабыта,  строительством нашего ментального пространства активно занимаются  СМИ, а с ними и через их посредство - кино. Монопольная позиция средств массовой информации усиливает впечатление того, что картину мира можно писать и переписывать заново, стоит только этого захотеть. Отдельные метафоры, пущенные в общественный оборот газетами и телевидением, действительно, живут долго и удостоились от исследователей названия  «метафоры, которыми мы живем»[6]. Речь идет не только о собственно метафорах, таких, к примеру, как «точечные удары», но и – шире - о всякой концептуализации или реконцептуализации, вносимой новым или модным словом или сочетанием слов («олигарх», «адекватный ответ» и т.п.). Осознание того, что языковые конструкты касаются не только нашей речи, но также наших мыслей и действий, подогревает ошибочное представление о том, что общество готово принять любые метафоры или термины, необходимо только должным образом их «раскрутить». Реально, однако, в общественном сознании правят бал старинные, веками проверенные концепты и всякое новое слово попадает в уже заселенное пространство.

В свете только что сказанного интересно проанализировать некоторые данные, полученные Фондом «Общественное мнение». Респондентам предлагалось объяснить, как они понимают слова или словосочетания, наиболее часто эксплуатируемые СМИ в тот или иной период, - такие, например, как «дефолт», «либеральные идеи», «диктатура закона», «ядерное сдерживание», «передел собственности», «партия власти». Эти слова вбрасывались в общественное пространство в качестве «конструктора», из которого читатели или телезрители должны были выстроить некий социальный универсум. Возможно, не все эти выражения  были метафорическими в точном смысле этого слова, но  все  они выполняли функцию «метафор, которыми мы живем». Нам предлагалось мыслить о жизни именно в этих категориях. В центре внимания социологов в проведенном исследовании оказалось, таким образом,  влияние СМИ на общественное сознание. 

Представленные Фондом данные показывают, как, мягко говоря,  непросто взаимодействуют СМИ с общественным сознанием, как сложно «отзывается» в нем слово.

Рассмотрим это на примере словосочетания «гражданское общество». 40% опрошенных заявило, что слышат его впервые, 28% - что «что-то» слышали, 18% – «затрудняюсь ответить». Неудивительно, что 78% всех ответов попало в рубрику «Нет ответа, ответ не на тему». Что же оставшиеся 22%?

Одна группа опрошенных отреагировала на ключевое слово «общество», не восприняв определения «гражданское» в качестве обозначения какого-либо дифференциального признака и поняв его как удвоение смысла слова «общество». Ответы этой группы респондентов таковы: «Все люди, которые живут в стране», «Все мы граждане одной страны», «Все жители нашего общества – граждане», «Все граждане России – и сельские труженики, и жители города» и т.п. Реально это ответ примерно на такой вопрос: «Граждане, что у нас общего?» Реакция отвечающих вполне понятна: есть концепт общего, объединяющего всех, есть официальное слово «граждане», тоже достаточно общее вследствие своей обезличенности, есть  память о том, что всех нас время от времени каким-то образом называют (например, «новая историческая общность людей – советский народ»), не справившись, как называем себя мы сами. Из совокупности всех этих представлений респондентами был сделан вполне разумный вывод – «Все люди, которые живут в стране». Замена «людей» на «жителей», «граждан», «тружеников» тоже объяснима: она задана стилистическим ключом слова «гражданин». Однако при всей его логичности (с точки зрения представлений о концептосфере языка) ответ, конечно же, свидетельствует о коммуникативной неудаче: говорящий не был услышан.  

К приведенным выше ответам близки по содержанию ответы второй группы респондентов. Разница состоит лишь в том, что  момент общественного единства в них акцентирован и оценивается положительно: «Все солидарны», «Это когда народ един», «Общество должно быть единым, единение», «Все граждане должны быть вместе, а не каждый сам по себе», «Согласие граждан» и т.п. Обратим внимание на стилистику определений. Группа не отреагировала на «официальность» слова «гражданский» и дала более «теплую» палитру смыслов: «народ», «единение», «согласие». Здесь же появляется и модальность долженствования. Если первая группа «подтянула» непонятные слова к концепту «общество», то вторая – к концепту «единение».

Еще одна группа, также не принявшая смысла, вкладываемого в анализируемое выражение говорящим, дала на первый взгляд странные ответы: «Человек должен быть человеком, уважение к человеку, уважать больных, не оставлять их в одиночестве», «Возникают ассоциации с гуманным обществом», «Заботиться о молодых и пенсионерах», «Порядочность и честность», «Сложившиеся устойчивые моральные принципы». Однако если и в этом случае исходить из представлений о концептосфере языка, то и эти ответы достаточно последовательны. Это реакция на положительную коннотацию словосочетания «гражданское общество». Ход мысли респондентов примерно таков: вы называете этими словами что-то хорошее, а хорошее - это когда с людьми считаются, поступают честно, уважительно.   Весьма показательна в этой группе ответов замена слова «гражданин» на «человек». Самый первый из приведенных ответов почти дословно воспроизводит смысл известного монолога горьковского Сатина о человеке. Наиболее общая сема всех ответов – человечность.

Следующая группа респондентов рассуждала сходным образом, но ответы концентрировались вокруг иного смыслового центра: «Культурное, высокообразованное, здоровое общество», «Цивилизованное общество», «Справедливое общество», «Нормальное общество», «Цивилизованное общество – не как у нас». Ключом к пониманию этих ответов служит, как представляется, даже не выражение «цивилизованное общество», ставшее знаменем многих политических споров, а пояснение, данное в последнем ответе, - «не как у нас». В советское время в общественное сознание настойчиво внедрялся  концепт «непроторенного пути» - «Мы идем по дороге, по которой до нас никто не ходил». Впоследствии многими членами общества этот концепт стал восприниматься резко отрицательно. «Непроторенный путь» получил противовес в виде «нормальной, как у людей, жизни». В этом смысле «цивилизованное общество» может быть прочтено по-разному: здесь и положительная оценка прогресса как такового, и негативное отношение к отечественным экспериментам в области социального строительства как к дикости, отклонению от общепринятой нормы.

Часть респондентов отреагировала на слово «гражданское» в свете оппозиции «гражданин – государство»: «Общество, где гражданам отводится существенная роль, где отстаиваются интересы граждан», «Граждане должны быть в центре, а не только политики и власти», «Общество, которое думает о гражданах».

Двигаясь по шкале ответов, мы все ближе подходим к тем, которые так или иначе подтверждают ожидание говорящего. Такова группа ответов, составляющая 10% из числа всех полученных и сведенная социологами в рубрику «Демократические основы». Главным признаком гражданского общества  эти респонденты считают его демократические основы. Большинство ответов сводится в подрубрику «Правовое общество». Вот эти ответы: «Общество, в котором соблюдаются права и обязанности гражданина», «Все равны, все граждане имеют одинаковые права», «Равноправие всех граждан», «Все граждане страны должны иметь одинаковые права», «Народ, соблюдающий основные обязанности и права», «Каждый гражданин равноправен быть выбранным и избирать», «Люди, знающие свои права и обязанности», «Общество правовое», «Закон на первом месте для всех», «Всем правит закон», «Общество, построенное на главенстве закона».  Ответы тяготеют к трем в общем-то разным концептам: «права и обязанности», «равноправие», «закон». Первый предполагает справедливый баланс интересов человека и общества, второй – справедливость в отношении всех членов общества, третий – недопущение произвола. Другие ответы последней группы опрошенных были помещены социологами в подрубрики «Соблюдение свобод граждан» («Свобода слова, печати, свободное общество», «Свобода слова, свобода печати», «Общество свободных граждан») и «Демократия» («Общество с демократическими порядками», «Власть народа», «Демократия», «Демократическое общество»).

Из тех смыслов, что, по-видимому, были заложены говорящим в словосочетание «гражданское общество», совершенно не реализовался смысл «общество, достигшее определенного уровня социальной зрелости» и лишь косвенно реализовался смысл «общество, поддерживающее самоорганизацию». «Правильность» понимания (совпадение реакции слушающего с ожиданием говорящего) начинается с ответов о цивилизованном обществе (при условии этимологического понимания цивилизации как гражданственности, того, что создается проживанием в городе, «городсковости»).

Разумеется, для более точного сопоставления смыслов ответов с исходным смыслом, заложенным самим говорящим, мы должны были бы рассмотреть все контексты, в которых выражение  «гражданское общество» было введено в публичное пространство. Но такие процедуры проделываются только с мертвыми языками.  Мы же можем судить об исходном смысле лишь на основании обобщенного нашей собственной интуицией представления о контекстах, задаваемых СМИ. И все же «неправильность» ответов представляется достаточно убедительной. Столь же убедительной представляется и их «правота» - попытка стянуть малоизвестное к уже известным концептам.       

Совершенно иначе обстоит дело с ответами на открытый вопрос «Что такое бедность? Каких людей вы могли бы назвать бедными?». Не дало ответа или ответило не по теме только 7% опрошенных. Концепт бедности, конечно же, присутствует в концептосфере русского языка. Поэтому момент коммуникативной неудачи здесь снят, респонденты лишь подчеркивают те стороны концепта, которые применительно к современной реальности считают главными.

Одни респонденты исходят из категории возможного, связывая бедность с невозможностью приобрести необходимое, другие – из категории должного, полагая, что существует некий минимум, который следует поддерживать, ибо за его пределами – бедность. 

Первые (35% всех опрошенных) традиционно объясняют «бедности» через образ «хлеба»и «крова»: «Те, у кого куска хлеба нет на обед», «Когда нет хлеба», «Не хватает вдоволь хлеба»,  «Нет куска хлеба», «Это когда нет хлеба на столе», «Когда хлеб с водой едят», «Те, у кого куска хлеба нет на обед», «Нет крова», «Когда нет ни крыши, ни хлеба» и т.д.

Вторые (26% всех опрошенных) объясняют «бедность» через понятия «минимума»: «У кого благосостояние ниже прожиточного минимума», «У кого зарплата ниже прожиточного минимума», «Кто живет ниже прожиточного минимума. Пенсионеры», «Доход меньше прожиточного минимума», «Получают ниже прожиточного минимума». Встречаются даже попытки как-то нормировать, кодифицировать бедность («Люди, которые имеют менее 2000 рублей на душу», «У которых прожиточный минимум менее 3000 рублей» и т.д.). Ответы говорят о жизнеспособности самого концепта «прожиточный минимум». Представление о некоем пределе, метафорически – «черте» (ср.: «дойти до точки»), за которыми наступает бедность, стало формироваться в девятнадцатом веке, возможно, под влиянием развития письменной формы речи и делового языка.

Некоторые из отвечающих на вопрос о бедности не удержались от этической оценки этого явления. Так, 6% связывает бедность с ленью: «Бедность – лень человека», «Бедняк – это всегда бездельник». 2% опрошенных понимает «бедность» как обедненность души: «Нет веры - вот бедные», «Бедные духом люди», «Человек без веры –нищий». В одном из ответов даже специально подчеркивается, что главное содержание понятия «бедность» именно «бедность духовная»: «Духовно бедные, жить можно на любую зарплату».

Многие слова иностранного происхождения оказались для респондентов элементарно непонятными. Так, половина опрошенных просто не знала, что значит «инаугурация», а один из респондентов спутал ее с эксгумацией. Омонимичные ассоциации вызвало и слово «саммит»: его истолковали и как «еврейское сообщество» (от «семит»), и как «средства массовой информации» (от «СМИ»). Этого слова  не смогло объяснить большинство респондентов  - 71%.

Зато в толковании слов, проработанных русской культурой, респонденты обнаружили глубокое чувство родного языка. В фокусированных интервью, проводившихся в Москве, Петербурге и Воронеже, была предложена тема «Родина». В свое время известный русский филолог академик В.В. Виноградов предупреждал, что высокое общественно-политическое значение слова «родина» не было известно в пушкинскую эпоху, когда родиной назывались родные места, и что современный его смысл был закреплен за словом «отечество»[7]. Однако большинство опрошенных, несмотря на то что в последние десятилетия в слове «родина» подчеркивалось именно его общественно-политическое значение, понимают под родиной прежде всего «малую родину», родные места, а уж затем родную страну, отечество: «Место, где я родилась. Мне всегда хочется поехать туда, потому что с этим связано самое дорогое для меня: дом, родители», «Родина – место, где родился, где хорошо, где тебя любят и ты любишь. Родиной может быть не только место (определенный город, село), но и вся страна с привычными тебе традициями», «Наверное, это то место, где человек родился и куда его всегда тянет», «Понимаете, для меня родина – это дом прежде всего и, во-вторых, это вся страна, огромная, богатая, многонациональная страна». Напомним, что именно «родину»  как более сердечное, народное понятие Лермонтов противопоставляет в одноименном стихотворении «отчизне». Показательно, что при предложении модератора  разграничить понятия родины и отечества все группы опрошенных попытались опереться на этимологию слов.

Вообще, стремление вывести значение слова из его этимологии, как бы скептически в силу своей неизбежной прямолинейности это ни оценивалось иногда образованными людьми, представляется вполне естественным. Ведь этимологическое значение входит в смысловую сферу концепта. В орбиту концепта втягиваются и слова, имеющие с исследуемым случайное звуковое сходство («саммит» - «семит»). Чем меньше мы понимаем слово, тем больше у нас оснований обратиться к этимологии и даже к омонимам (откуда мы знаем, случайно сходство слов или нет?) как к источникам дополнительной информации. При наличии синонимов или неясных сдвигов в значении, возникающих вследствие смены культурной парадигмы, этимология или факт вхождения слова в крылатое выражение становятся опорой в поисках смысла. Если попросить тех же респондентов объяснить слово  «держава», мы почти наверняка столкнемся с этимологизированием, а кто-нибудь обязательно вспомнит выражение «Мне за державу обидно». При истолковании неологизмов иностранного происхождения с затемненной этимологией в ход непременно пойдут  даже случайные звуковые ассоциации.

Все сказанное означает, что определение «массовая информация» требует уточнения. На деле массовым может оказаться не распространение информации, а лишь  тиражирование звуковой или графической оболочки слова. На стадии понимания, истолкования значения слова «массовость» резко идет на убыль. Переход от звуковой оболочки к образу или понятию существенно «сужает» аудиторию, а правильное соотнесение понятия с референтом (отрезком действительности, соответствующим данному слову) «сужает» ее еще больше. Что же касается вложенной автором в слово коннотации и его расчета на достижение какого-то воздействующего эффекта, то здесь мы зачастую вступаем в царство неведомого. 

И однако же концептосфера родного языка не тайна за семью печатями. Ее можно исследовать и на социологическом материале, анализируя ответы респондентов, и на материале разнообразных письменных свидетельств  – данных толковых, этимологических и фразеологических словарей,  фольклорных и литературных текстов. Особенно эффективно сочетание того и другого анализа: составление «карты концептов» с последующим социологическим анализом, который отражал бы изменения в концептосфере и ее модификации в разных социальных стратах. Можно, конечно, руководствоваться и интуитивными представлениями о концептосфере, но это требует исключительно чуткого и тонкого культурного слуха. Но что бесспорно нельзя - это действовать вслепую. Языковая картина мира, хотя и не явленная материально, существует объективно, и с ней нужно считаться.

 

Персоносфера,  идентификация, имидж.

Главная особенность персоносферы, отличающая ее от сферы концептов, состоит  в том, что ее объекты одноприродны с нами, людьми. Это означает, что объекты персоносферы более наглядны для восприятия, чем обычные концепты. Легче вообразить себе  Плюшкина, чем скупость. Кроме того объекты персоносферы обладают целостностью. Они  представляют собой не комбинации качеств, а цельные образы. Коробочка и прижимиста, и консервативна, и запаслива. И все это один человек. Но самое важное для нас заключается в том, что за объектами персоносферы стоит нравственно-психологическое содержание нашей картины мира. Поэтому именно персоносфера выступает главным инструментом социальной идентификации и самоидентификации, системой социальных координат.

В качестве координатной сетки персоносфера выступает в трех случаях. 

Во-первых,  мы соотносим себя с ее персонажами, обнаруживая в себе их желанные или нежеланные для нас качества, подражая этим персонажам, заимствуя у них какие-то черты поведения, стиль речи, строя свои жизненные ожидания в отталкивании от их судеб («делая с них жизнь»). Образы святых, праведников, героев, великих людей служат маяками в духовной, гражданской и профессиональной жизни человека. Этот очевидный факт отражен почти в каждой биографии. Человеку легче подражать другому человеку, чем стремиться к достижению абстрактного идеала. На этом феномене построено ученичество в любой области жизни. Но соотнесение себя с другим - это не только ученичество. Подражание учителю как высшему авторитету - это еще и узнавание себя в зеркале другого, это конструирование себя, самовоспитание в самом широком смысле этого слова. В процессе такого самовоспитания участвуют и положительные, и отрицательные персонажи.

Во-вторых,  мы проецируем персоносферу не только на себя, но и  на  других, на тех, с кем нас сводит  жизнь. Девушка неизбежно сверяет своего избранника с образами известных ей мужчин. Совершенно так же поступает и избиратель: проецирует на нового правителя (или кандидата в таковые) образы правителей, уже ему известных («Он как Иван Грозный или как Петр Первый? Он Горбачев или Брежнев?»). И как выбор девушки определяется  парадигмой ее персоносферы (что убедительно показали нам писатели-реалисты), так и политический выбор определяется тем запасом персон, которыми обладает национальная память или память данного избирателя.

Наконец, персоносфера – наш путеводитель по чужим краям, без которого эти края превращаются в черный ящик. Чужие президенты, актеры и литературные персонажи открывают нам глаза на чужую культуру, помогают сориентироваться во внешнем  мире и тем самым лучше понять себя.

Во всех случаях персоносфера выполняет роль идентификатора. Все неперсонализированные идентификаторы («истинно русский», «настоящий христианин», «подлинный ученый») вторичны по отношению к персоносфере, являются ее обобщениями. В социологическом плане важно, что к этим обобщениям люди приходят в результате ориентации на разные персонажи. Именно в том, что отличает персоносферы разных людей, кроется подоплека  различий в содержании тех или иных идентификационных категорий. Наше понимание патриотизма зависит от того, какие люди репрезентируют для нас это  понятие.   

Каждая национальная культура опирается на свою персоносферу, без последней она бы просто распалась. Этническая самоидентификация всегда начинается с появления мифологических персонажей – богов и героев. Позже к легендарным персонажам присоединяются исторические. Если у древних греков отнять Зевса, Ахилла, Гомера, Перикла, Солона, исчезнут и сами древние греки. Став нацией, этнос копит и расширяет свою персоносферу. Письменность, едва народившись, ее транслирует. Сведения о богах и героях – первое, что записывается всеми народами. Школа на протяжении всего своего существования опирается именно на персоносферу. Отсюда понятия «школьный автор», «хрестоматия». Римское образование немыслимо без Вергилия, Энея, Ромула, Нумы Помпилия. Государство может не иметь флага или гимна, но без персоносферы оно просто повисает в воздухе. Нет Киевской Руси без Владимира Святого, Ярослава Мудрого, Ольги, Олега. Церковь укрепляет персоносферу не только писанием и преданием, но и вообще памятованием, без этого она не была бы церковью. 

Религиозная и национальная самоидентификация немыслимы без персоносферы. Даже субкультуры создают собственные персоносферы. На наших глазах формировалась молодежная персоносфера, населяемая образами популярных рок-музыкантов. Распад же этноса, идеологии, религии сопровождается и распадом персоносферы. В этом случае картина мира как бы расплывается: герои прежней персоносферы забываются, смешиваются, утрачивают определенность черт,  положительные персонажи перекочевывают в разряд отрицательных, отрицательные начинают восприниматься как положительные.  Так, первой серьезной трещиной в советской персоносфере были анекдоты о Василии Ивановиче. До этих анекдотов ее слабость проявлялась главным образом в неумении заполнить очень важное для русской культуры поле – поле художественных образов, но здесь, видимо, будет уместно перейти от общих рассуждений  к анализу персоносферы русской культуры.

Естественно задаться следующим вопросом: если персоносфера играет такую важную роль в национальных культурах вообще, то как обстоит дело в культуре русской, ослаблена ли в ней по каким-то причинам эта роль или, напротив, усилена? Думаю, что правильным ответом будет следующий. Русская культура – это прежде всего культура образов, головной, рассудочный  компонент в ней минимален, в то время как психологизм ее общеизвестен. В самом деле, древнерусское искусство – это прежде всего иконография, древнерусская литература – жития святых. Само слово «образ» имеет в русском языке  очень широкое значение, а в русской культуре - очень  высокий статус. В девятнадцатом веке это слово обретает еще один смысл: образами во времена расцвета русской художественной литературы начинают называть ее героев.

Советские идеологи с самого начала хорошо поняли роль персоносферы в формировании картины мира. Были предприняты колоссальные усилия для создания советской иконографии (портретов и плакатов), для написания советских житий, для изготовления своеобразного аналога русской классической литературы, для перелицовывания самой русской литературы, для изгнания и дискредитации чуждых советской идеологии персонажей, прежде всего религиозных, для уничтожения икон, для сокрытия нежелательных книг, для борьбы с появлением новых неподконтрольных и вредных жителей персоносферы.

При правильном понимании общественной роли персоносферы как цементирующего общество начала в советское время не было, однако, понимания сути самого этого явления, его семиотического механизма. Поэтому, если идеологи прошлых времен занимались  селекцией образцов, рожденных естественным путем,  советская идеология, уверенная в своих силах и вдохновленная материализмом, смело взялась за изготовление образцов по заранее заданной схеме, чем грубо вторглась во внутренний механизм культуры. Получившийся в результате конструкт вошел в концептосферу культуры, но не мог войти в ее персоносферу, потому что не был живым, не наполнялся психологическим содержанием, не воспринимался целостно.

Ошибочное понимание «образа» в советское время имеет два важных для сегодняшнего дня следствия. 

Первое следствие – оскомина, набитая пропагандистскими фантомами и распространившаяся даже на школьную литературу. Из-за этой оскомины в наши дни стала крепнуть соблазнительная мысль о своеобразной секуляризации литературы, о чем-то вроде «отделения литературы от школы». Путь от преклонения и причащения к обрядоверию, а затем и безверию знаком нашему обществу по эволюции отношения к самому Господу Богу. Так Пушкина ли нам щадить? Этот путь особенно вероятен в стране, где техническая культура неуклонно набирала силу, а культура гуманитарная столь же неуклонно год от года слабела. Формула «национальная культура минус литература» вполне может родиться в головах прагматически настроенных людей, еще не так давно наблюдавших бессильные гримасы советской литературы. Но «персонофобия» распространяется не только на литературные явления. Все постсоветское время отмечено апатией к общенациональным образам, с чем не в последнюю очередь связано явное ослабление в нашем обществе идентификационных механизмов.

Второе следствие состоит в том, что привычка подстраивать образ под идею срезонировала сегодня с  заимствованным из политического маркетинга понятием «имидж». В отличие от русского слова «образ», предполагающего представление об образце и целостности, иностранное слово «имидж» соотносится лишь с представлением о внешнем впечатлении, которое можно произвести, принимая  тот или иной вид. «Имидж», как известно, несет «месседж». Для культуры, черпавшей из византийских источников и дружившей с немецкой классической философией, идея не самая богатая, хотя и созвучная времени.

Конечно, категория «образ» неизмеримо глубже и уж во всяком случае приемлемей для нашей культуры, чем свежезаимствованный «имидж». И дело не в словах, а в подходах. Чтобы работать с имиджем, достаточно поставить перед респондентами несколько простых вопросов. Чтобы работать с образом, надо знать структуру национальной персоносферы. Здесь нужен совершенно новый подход, ибо структура эта с некоторых пор потеряла прозрачность.

Что знаем мы о человеке, если не знаем, с кем он себя отождествляет, кому подражает, с кем отождествляет нас, кого ожидает увидеть на жизненном пути, кого боится встретить? Если бы общественное мнение исследовалось на уровне персоносферы, мы получили бы более крупные и эмпирически более очевидные его блоки. Мы получили бы, видимо, качественно иной уровень социального мышления. Впрочем, это только частные соображения  филолога. 

Итак, наличие персоносферы как составляющей картины миры, точнее как уровня картины мира, выявляет две задачи. Одна связана со строительством и поддержанием национальной персоносферы, другая – с углублением социального зрения.

Можно быть совершенно уверенным  в том, что наметившаяся дегуманитаризация культуры, отход от образного ряда русской классики лишает нас общенационального фундамента. Что же касается углубления социального зрения, желания сделать общественное мнение более прозрачным, то для этого необходимо учитывать не только категорию персоносферы, но и то, что названо здесь наивной риторикой.

 

Публичное слово и наивная риторика.

Наряду с понятием о языковой картине мира сегодня говорят и о наивной картине мира. Это понятие связано с оппозицией специальных и неспециальных («примитивных») знаний. Так, например, в языке нашли отражение примитивные астрономические представления, согласно которым «солнце закатывается», а «звезды падают».

Наивные модели мира имеют разный общественный вес. В частности, наивные астрономические воззрения (так называемая «наивная астрономия») большого влияния на жизнь общества не оказывают. Иное дело - «наивная социология», скажем, народное представление о «богатых» и «бедных». Сострадательное отношение к бедным заложено уже в самом языке: мы называем «бедным» не только малоимущего, но и того, кого постигло несчастье.

Сегодня, когда так непросто отстраивается публичное пространство, когда участники общественного диалога так часто выражают недовольство друг другом, когда остро стоит вопрос о самом общественно-политическом языке, особый вес приобретает то, что   по аналогии с «наивной ботаникой», «наивной зоологией» и пр. можно назвать «наивной риторикой». Под последней будем понимать расхожие представления рядовых носителей языка об убеждающей речи. Значительность этого явления определяется еще и тем, что если расстояние между научной и «наивной» грамматикой не катастрофично, то подлинная риторика отстоит от «наивной» бесконечно далеко. В самом деле, даже малокультурному  носителю языка известны такие понятия, как «слово», «предложение», «буква». Все это благополучно усвоено нами из школьного курса. Мы всегда можем спросить: «Что ты понимаешь под этим словом?» Мы можем сказать: «Он пишет грамотно, но делает неправильные ударения». А много ли мы можем сказать об убеждающей речи?

Риторическими категориями сейчас не владеет даже человек интеллигентный, более того, даже специалист-лингвист. А знание, например,  риторических фигур находится в таком состоянии, что и авторы пособий по риторике в большинстве своем не чувствуют себя в этой области совершенно уверенно. Отсутствие риторических знаний даже у культурных людей означает на практике, что для анализа убеждающего слова, для критики его у нас нет необходимого инструментария. Поэтому, обсуждая публичные выступления,  мы и вынуждены довольствоваться тем, чем богата наивная риторика.

Что же представляет собой наивная риторика? Как видит она мир?

Прежде всего зададимся вопросом о том, в какой парадигме существует в наивной риторике сам концепт «риторика». «Риторика» мыслится обществом в основном как набор искусственных речевых приемов, часто уловок. В СМИ чаще всего «риторика» характеризуется такими эпитетами, как  «пустая», «дешевая», «показная», «напыщенная», «трескучая», «широковещательная» и даже «жалкая». Главная ее функция – прикрывать обман или пустоту при помощи выспренней, искусственно построенной речи. В один ряд с «риторикой» входит «пиар», отличающийся от нее в худшую сторону. «Пиар» прежде всего «грязен» и ассоциируется с «нечестной игрой». Интересно, что «пиар» не характеризуется как  «пустой», а «риторика» - как  «грязная». Таким образом, общественное сознание реципиентов СМИ различает искусственное придание речи значительности («риторику») и речевые технологии, построенные на обмане («пиар»).  При этом за «риторикой» скорее, чем за пиаром,  признается способность быть «тонкой», «искусной». Вообще же оба вида «словесных технологий» оцениваются негативно не только с нравственной, но даже и с технологической стороны. Похоже, что «словесные технологии» воспринимаются как неправедные и одновременно как бесполезные ухищрения. Исключение составляют «промывание мозгов» и «зомбирование», или «оболванивание». Последние мыслятся как более эффективные, хотя и предполагают воздействие лишь на простаков, способных им поддаться.

Кроме «пиара» и таинственного «зомбирования», рядом с «риторикой» обретаются памятные с советских времен «агитация» и «пропаганда». Отличительная черта этих концептов – признак насильственного навязывания идей и образов. Эпитеты к «агитации» и «пропаганде» - «скучная», «унылая», «навязчивая», «занудливая». Любопытно, что уже в советское время оценка «пропаганды» как «действенной» сочеталась с ирреальным наклонением: «Необходимо развернуть действенную пропаганду». Оценка же свершившегося факта как действенной пропаганды встречалась гораздо реже. Еще реже как успешная оценивалась агитация. Впрочем, здесь во многом приходится опираться только на собственную языковую интуицию. Социологических  исследований на эту тему нет.

Большая риторика имеет практически неизвестный наивной риторике этический фундамент. Наше общественное сознание не может отличить добротную риторику от манипулирования, во всяком случае, оно не может внятно обосновать это различие, что и порождает общее негативное отношение к публичной речи («Все врут!»).

Как известно, классическая риторика в разделе «изобретение мыслей» рассматривала теорию общих мест и учение о доказательствах. В наивной риторике понятие «общее место» отождествляется со «штампом», «затертым выражением» и оценивается негативно, хотя реально современная политическая риторика испытывает острый дефицит именно в общих местах.

Рассматривая доказательства, большая риторика различает «аргументы к вещи» и «аргументы к человеку». В первые входят так называемые естественные доказательства - показания свидетелей, документальные данные и т.д., а также логические доказательства - доказательства, основанные на логическом рассуждении (дедукции, индукции, анализе дефиниции). Вторые включают в себя доводы к пафосу - апелляцию к индивидуальному чувству (угроза или обещание), и доводы к этосу - апелляцию к этическим нормам, принятым в данном коллективе (принятие или отвержение). «Аргументы к вещи»  наивная риторика преломляет как «аргументы и факты» (чему, по-видимому, немало содействует название известного издания), «аргументы к человеку», особенно этические,  сводит к чрезвычайно любопытной категории – «миф». «Миф»  интересен тем, что он, как черная магия в романе Булгакова, предполагает «разоблачение». Тем самым неявно постулируется, что всякая апелляция к чувству и даже к этическим нормам есть некая передержка, ненормальность. Такое осмысление риторики заметно поднимает градус общественного цинизма и не позволяет отличить демагогию от аргументации.  

Сказанное о наивной риторике не следует воспринимать слишком пессимистично. В отличие от наивной астрономии или наивной ботаники названные только что представления наивной риторики не проникли вглубь языкового мышления. Они не отражены во фразеологии, не «впаяны» намертво в значения слов. Даже неприятие классической риторики возникло в нашей культуре относительно поздно: сначала в старообрядческой, а в девятнадцатом веке в окололитературной среде (у романтиков и реалистов). Наивная риторика подвижна, и есть все шансы, что правильно поставленное обучение риторической грамоте приведет к сближению наивной риторики с риторикой научной.

Наивная риторика в ее сегодняшнем виде действительно не лучшим образом влияет на общественный дискурс. По сути дела, вся система ее понятий подпадает под категорию «дискредитация словесного воздействия как такового». Это ставит в затруднительное положение говорящего и вызывает презрительное или равнодушное отношение к публичному слову у слушающего. Развитую риторику можно уподобить развитой торговле, где каждый соблюдает свою выгоду, но обман и фальсификация воспринимаются и продавцами, и покупателями как исключение. Примитивная риторика лучше всего уподобляется грязной барахолке времен разрухи и социальных потрясений, когда воровство и надувательство – обычное дело.

Низкий уровень наивной риторики оказывает отрицательное влияние на риторическую практику, на то, что некогда обозначалось словом «красноречие». Но и низкий уровень риторической практики, в свою очередь, подпитывает заблуждения наивной риторики. Прежде всего бросается в глаза то, что в общественном сознании совершенно не актуализован концепт «красивой речи». Говорящий стремится к эффективности, слушающий встречает это его стремление с большим предубеждением, но о красоте речи ни с той, ни с другой стороны нет и помысла.

Между тем, если рассмотреть наиболее глубокие корни наивной риторики, если обратиться не к тому, что нажито в последние годы, а к ранним периодам жизни языка и культуры, выяснится, что концепт красивой речи, заложенный в самом слове «красноречие», является для понимания риторики ключевым. Красота речи всегда выступала и выступает косвенным доказательством ее подлинности, гармонии с истиной, а «сухая» эффективность, не сопровождающаяся словесной гармонией, воспринималась и воспринимается с предубеждением. 

«Некрасивое красноречие» способно питаться только критиканством и очернительством, его единственная сила в бесконечной эксплуатации нашего старого словесного капитала – ерничества и скоморошества. Но ерничество – лишь приправа к словесным блюдам. В чистом виде оно быстро притупляет языковую восприимчивость слушающего. Другой способ вдохнуть жизнь в некрасивую речь – попытка обойтись аргументами и фактами и не прибегать ни к этосным, ни к пафосным рассуждениям. В ряде случаев это удается, но этот ряд случаев ограничивается пространством размеченных решений. Лучше всего такая «риторика» подходит для инструктирования думающих и расторопных чиновников.

 

Две проблемы.

В связи с понятием «картина мира» перед теми, кто имеет дело с общественным сознанием, и перед самим обществом встают две проблемы: проблема диалога и проблема самоидентификации.

Первая проблема возникает вследствие непрозрачности общественных представлений, вызванной колоссальными культурными сломами и сменами культурных парадигм. На эту непрозрачность накладывается застарелая (и опять-таки во многом культурно обусловленная) привычка адресоваться только к единомышленникам, отсутствие навыков диалога с людьми, смотрящими на мир по-другому.

Вторая проблема, обусловленная теми же причинами, состоит в поисках общего знаменателя в нашем видении мира. Решение этой идентификационной проблемы осложняется  ослабленностью гуманитарной составляющей наших интеллектуальных элит, наивной технологичностью, опирающейся на представление о том, что общественное сознание  можно направить в нужное русло с помощью нескольких удачных слоганов. 

Обе  проблемы решаемы при условии, что наша  общественная мысль станет более гуманитарной, а мысль гуманитарная  расширит свой общественный кругозор. Сегодня многим людям, мыслящим ответственно, здраво и функционально, недостает именно гуманитарных знаний, целостных представлений о том, как складывается общественная картина мира, каковы устои русской культуры, особенности ее концептосферы и персоносферы. В то же время наши гуманитарии, обладающие этими систематизированными знаниями, проявляют общественную пассивность, стремление к самоизоляции, зачастую к профессиональному снобизму. Все это обнаруживается в таких общественно неадекватных действиях, как попытка навязать неуместную реформу орфографии, в высказываниях в защиту нецензурных слов, в отсутствии сколько-нибудь продуманной концепции языковой политики. Идеалом, востребованным временем, является, на наш взгляд, формирование элит, хорошо знающих и чувствующих законы жизни общества и культуры. 



[1] Идея картины мира восходит к учению Вильгельма фон Гумбольдта о «внутренней форме языка» и в различных вариантах представлена в лингвистических воззрениях самых разных школ.

[2] Термин введен в оборот академиком Лихачевым. См.: Лихачев Д.С. Концептосфера русского языка//Известия РАН, серия литературы и языка, № 1, 1993.

[3] Эти взгляды отражены в публикации: Георгий Хазагеров. Персоносфера русской культуры //Новый мир, № 1, 2002.

[4] Представления о наивной лингвистике отражены в сборнике «Язык о языке» (М., 2000), вышедшем под общей редакцией Н.Д.Арутюновой. Наивная риторика рассматривается нами как часть наивной лингвистики.

[5] Такими данными изобилует работа А. Вежбицкой «Понимание культур через посредство ключевых слов» (М., 2000).

[6] Имеется в виду название книги  Дж. Лакоффа и М.Джонсона Metaphors We Live By, вышедшей в 1980 г.  

[7] В.В. Виноградов История слов, М., 1999, с. 998.