Культурно-языковая ситуация

Кухонный русский

Звезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активна
 

Сон разума рождает чудовищ. Что рождает сон стиля? Стиль спит. Галдит «тусовка». Что рождает она?

……………………………….

Язык и стиль часто характеризуют именем того локуса, где они сформировались: язык гостиных, язык агоры, язык двора (царского или арбатского). Поговорим о языке кухонь, тех самых многократно воспетых и прославленных «московских кухонь», откуда вышли почти все сегодняшние интеллигентские «тусовки».

Язык кухонь - а это явление не только московское - представляет собой тот интеллигентский дискурс, который возник в шестидесятые годы и родиной которого, действительно, была кухня – место нехитрых пиров и неформальных встреч. Главными признаками этого языка сразу же стали неофициальность и непарадность. Позже этими качествами стали гордиться. Однако неофициальность и непарадность – признаки негативные, лишь сопутствующие другим – позитивным.

Язык Льва Толстого тоже был непарадным и неофициальным, но главную силу этого языка составляла привычка с бескомпромиссной смелостью додумывать всякую мысль до конца. Толстовская традиция, в пределе не только антигосударственная, но и антиинтеллектуальная, готовая порвать с наукой, образованием, обрядами и приличиями, восходит к протопопу Аввакуму и привлекает своей обостренной честностью, а в случае самого Толстого необыкновенной мощью таланта и знанием жизни. Неофициальным и непарадным был и столь далекий от староверческой традиции язык Пушкина - аристократический, изящный, остроумный, балансирующий на грани либертинажа. Толстовская и пушкинская - вот две стихии, диаметрально противоположные друг другу и равно чуждые языку наших кухонь.

Кухня не монашеский скит и не светская гостиная. «Кухонная» мысль не отличалась ни мощью, ни изяществом. Ее положительным качеством была «душевность». Изолированная квартира – островок в коммунальном море – собирала «своих», давала возможность расслабиться, а кухня, с раковиной, мусорным ведром, а зачастую и с братьями нашими меньшими, снимала с общения малейший налет светскости.

Светское общество принято ругать за бездушность, холодность, поверхностность. Но человек в этом обществе всегда внутренне подтянут, собран, любезен. Светскость гарантирует от проявлений расхлябанности, бесформенности, невнятицы, от того, что описано в «Скверном анекдоте» Достоевского. Чацкий мог говорить свои бон мо в «фамусовском обществе», но в наших кухнях ему оставалось бы только молчать. Он и молчал. Много ли вышло из знаменитых кухонь Грибоедовых, Пушкиных, Вяземских? Речь не о талантах и масштабах, а о стиле мысли и речи, попросту об умении точно и ясно выражать свои мысли, не увязая в безнадежном интеллектуальном провинциализме. Всякий, кто бывал на разных наших семинарах и диспутах, легко узнает в них диалог дяди Митяя и дяди Миняя, легко обнаружит дискурсивные привычки, отраженные в стихотворении Козьмы Пруткова «Родное»:

 

Вот собралися: «Эй ты, леший!

А где зипун?» - «Какой зипун?»

 

Увы, «кухня» не приучала нас к словесным дуэлям и нежданным эпиграммам. Скажем откровенно: «кухня» научила нас мямлить.

Но, может быть, за речевой неловкостью скрывается привычка думать основательно? К сожалению, «кухня» уязвима и в этом отношении. Она ведь и не келья, и не кабинет, и вообще не место для сосредоточенных дум. Но и в качестве общественной трибуны она никуда не годится, ибо представляет собой лишь отсек с гипсолитовыми стенами, в пределах которого возможна свобода слова. Получив эту свободу в масштабах страны, интеллигенция так и не сумела выйти из кухни. Общество и агора не возникли из пепла. Структура «кухонь» сохранилась, гипсолитовые перегородки были воспроизведены в устройстве «тусовок».

Индивидуализм «кухонного человека» недостаточно развит, чтобы нагулять оригинальную и основательную мысль, а коллективизм слишком ограничен, чтобы разомкнуть круг «своих» и стать обществом.

Кружки девятнадцатого века, чьей загробной жизнью и были наши «кухни»,породили и мыслителей, и мысли. Трудно спорить с тем, что по части и того и другого у нас как-то беднее. Где Белинский? Где Бакунин? Где Достоевский? А ведь рассуждать postfactum о коммунизме несколько легче, чем в позапрошлом веке о социализме, которого еще не было.

Язык кухонь стоял на трех китах: «непарадности», «неофициальности» и «душевности». Все три категории имеют свою историю. Изящная пушкинская «непарадность» противостояла тяжеловесной выспренности николаевских парадов. При необходимости эта изящность легко осваивала и торжественность, и высоту стиля. По мере угасания самого парада «непарадность» становилась все менее востребованным и менее гибким качеством. Сегодня, когда «парад» не дается самой официальной культуре, «непарадность» стоит недорого. Вакансия красивого и высокого в нашем обществе остается свободной.

Иная судьба у «неофициальности», которая искони была связана с противостоянием народно-национального начала началу имперско-государственному. Во времена кружков «неофициальность» принимала форму народолюбия, религиозности, социализма. В годы расцвета кухонь язык официоза был языком мертвой идеологии, языком серым и формальным. «Неофициальность» в брежневскую эпоху закономерно шла рука об руку с «душевностью». Язык сегодняшнего официоза не идеологичен, а технологичен. Это тоже вызывает потребность в «душевности». Но сегодня на поле появились новые игроки.

Отмена цензуры позволила интеллигенции выйти из кухонь, и тут же обнаружилось, что запасов кухонного тепла и «душевности» на целое общество, пожалуй, не хватит. Неопытная публицистика столкнулась с почти непосильным для нее масштабом - масштабом гражданской ответственности, определенности, необходимости додумывать мысли до конца. «Кухонной душевности» мало и для христианских идеалов, и для идеалов гуманистических, мало и для почвенничества, и для западничества. Тепло кухонного очага не могло согреть всю Россию. И молодая публицистика быстро нащупала спасительный архетип – ерничанье. Вслед за ерничаньем явилось особое дерзновение - «лихость», спасительно посетившая Хлестакова, когда он понял, что был принят за ревизора. Ошарашенная на первых порах бюрократия в конце концов сделала ставку на ревизора настоящего, оставив мнимому возможность общаться с другом Тряпичкиным.

Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно. «Кухни» сыграли свою общественную роль, и роль эта оказалась на несколько вершков ниже той, что ожидалась. Винить в этом совершенно некого, во всяком случае, из ныне живущих. Но общественный язык хромает на обе ноги. Одна, бюрократическая, сильно смахивает на деревянную, другая, демократическая, не достает до земли.