Культурно-языковая ситуация

Классика и классицизм в риторике и архитектуре. Две стратегии упорядочения пространства общения

Рейтинг:  0 / 5

Звезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активна
 

Разумные основания.

Рационализм бывает разным. Там, где не помогают Декарт,  логика и регламент, помогают Аристотель, социальность и рефлексия. Об этом статья.  

Триста лет, как живет кодифицированная языковая норма. На том стоят национальные языки. Но сегодня эта опора разрушается, и все очевиднее становится, что в качестве основной несущей конструкции она нефункциональна. Она может поддерживать лишь отельные  части здания национальной словесности и культуры. Значит ли это, что остальным частям суждено рухнуть и обратиться в хаос?   Невольно задумываешься над тем, как обходились человечество без кодифицированной нормы раньше.  

 

Сопротивление материала.

Материал сопротивляется не только тем, что он чего-то не позволяет, но и тем, что он открывает новые возможности. С консервативной точки зрения это можно было бы назвать искушением материалом.

Известно, что именно подобные искушения положили конец классицизму и в архитектуре, и в литературе. Вы соблюдали канон, строя из кубиков, а потом вам дали  сначала стальную проволоку, а потом и вовсе пластилин. Теперь вы сможете  сплести Эйфелеву башню и безумствовать в железобетоне.  Вы писали оды и сатиры с оглядкой на классические языки, но теперь ваш материал – обыденная речь на родном языке. Вы сплетаете онегинскую строфу или безумствуете от лица Поприщина. Где тут быть классицизму?

Нас учили читать целостные тексты и писать чистовики (жесткие копии), сообразуясь с грамматикой и функциональной стилистикой. Письменная речь  была ориентирована на типографскую среду. Устная – на публичное слово. Но гипертекст соблазняет не читать тексты целиком и легко перескакивать с одного  на другой. Неважная школа для выработки стиля! А электронная среда – среда мягких копий – соблазняет не быть слишком щепетильным в орфографии и пунктуации. Что же до публичной речи, то, если мерой публичности является количество обращений к Интернет посту, литературная норма может не считаться признаком публичной речи.  Ко всему этому следует прибавить мультимедийность. 

Новый материал, как всегда, порождает эклектику. Мы переживаем пору меж волка и собаки – меж умными книжниками и разумными пользователями. Но стилистический регламент академика Виноградова уже не работает. Один из самых консервативных стилей – научный – под влиянием новых технологий (например, презентаций) не просто  трансформировался – в нем появились  новые степени свободы.    

Все эти новые материалы – железобетон, бытовая речь и мультимедийные технологии – имеют нечто общее, и это общее отсылает нас к античности. Ключевое слово находим в классической риторике – это метаплазм, т.е. непрерывная лепка речи. Ему противостоит вариант, т.е выбор нужного из дискретного и обычно недлинного списка. Классика имеет дело с метаплазмом, классицизм – с вариантом. И об этом мы еще поговорим. 

 

Период и периптер.

Классическую архитектуру и классическую риторику легко и приятно сопоставлять. И та, и другая пронизаны рефлексией. Они сами демонстрируют себя, сами себя анализируют. Греки открыли рефлексию, пишет академик Аверинцев. 

В архитектурной форме самопрезентация  называется тектоникой. Тектоника,  по выражению выдающегося историка архитектуры Н.И. Брунова, заключается в том, что «целое складывается из отдельных частей на глазах у зрителя» [1, с. 77].  Лучше всего тектонику наблюдать в периптере. Периптер – прямоугольное сооружение, опоясанное  колоннами и антаблиментом, как в Парфеноне. «Сущность тектонического классического дорического периптера V века состоит в том, что в нем дано разложение наружного объема на отдельные составные части, на колонны и антаблимент, т.е. наглядный  архитектурный анализ» [1, с.76].

Период в риторике – полный аналог периптера. Слова эти, кстати, одной этимологии. Только «периптер» живописней. Он означает «окружение крыльями», имеются в виду колонны, напоминающие перья. «Период» же просто «окружение». В современных учебниках период толкуют как довольно сложное синтаксическое построение, когда несколько синтаксически параллельных конструкций, произносимые с повышающейся интонацией, разрешаются в завершающей части, произносимой с понижающейся интонацией. В пример часто приводят стихотворение Лермонтова  «Когда волнуется желтеющая нива».    Но Аристотель понимал под периодом вещь более универсальную и простую. Его определение, авторитетное для античности и обескураживающее наших современников, звучит так: «Я называю периодом фразу, которая сама по себе имеет начало и конец и размеры которой легко обозреть» [2, с.140]. Любопытно, что Брунов в процитированной работе приводит определение тектоники, данное  Готфридом Зепером, архитектором и искусствоведом. Это определение тоже способно обескуражить: тектоника – построение из полос. Как и периптер, период состоит из частей, которые называются колонами (большие отрезки – как бы колонны).   Аналогия с архитектурой лежит на поверхности. Деметрий так прямо и говорит: периодическую речь можно уподобить камням, на которые опирается кровля [3, с. 240]. 

Если мы посмотрим, чему Аристотель противопоставляет периодический стиль, мы начнем ценить странную простоту определения. Периодический стиль  противостоит более древнему бесперебойному стилю. В архитектуре последнему соответствуют массивные конструкции, принятые в восточных деспотиях. Период и периптер – расчлененные конструкции, демонстрирующие себя. Это рефлексия в камне и синтаксисе. 

 

Архитектурный ордер и риторическая  фигура.

Можно детальней присмотреться к самопрезентации формы. Слово «Ордер» означает «порядок», «фигура»  (по-гречески «схема»)   –   означает практически то же самое.  Фигуры входили в группу «украшений речи», что в эпоху реалистического проекта давало повод относиться к ним уничижительно. Яркий пример – рецепция риторики и риторических фигур у Виссариона Белинского. Любопытна трактовка ордера как «украшательства» и излишества в хрущевские времена.  Однако «космесис» древних это не только украшение, не только, косметика, но и космос  –  порядок.   

В языке самопрезентация описывается под именем автонимической речи (у Р. Карнапа и Р. Якобсона). Цветан Тодоров, изучавший риторические фигуры, ссылается на мысль Дю Марсе о том, что выражение становится фигурой с тех пор, как мы можем его описывать [5, p.2015]. Но еще точнее было бы сказать, что риторическая фигура описывает сама себя, показывает сама себя, подобно тому, как это делает греческий ордер (целое складывается из частей на глазах у зрителя).

Так, анафора или эпифора (повтор слов в началах или концах смежных отрезков) не только облегчают восприятие главной мысли оратора, но и обращают внимание слушателя на себя. И архитектурный ордер, и риторическая фигура говорят со зрителем и слушателем, рассказывают о себе.   Это и есть рефлексия.

Когда колонна своим утолщением и утончением демонстрирует ложащуюся на нее тяжесть и собственную упругость (термин «энтазис», которым обозначают утончение колонны,  по-гречески означает «напряжение»), она так же рассказывает о конструкции, как фигура анадиплозис  рассказывает о преемственности  самим синтаксическом построением: «Авраам родил Исаака;  Исаак родил Иакова»; Иаков родил Иуду и братьев его …»

В обоих случаях средством самопрезентации является иконизм (сходство единиц плана выражения с единицами плана содержания). Но наша задача не вдаваться в тонкости семиотики, выясняя, что «означают» архитектурные конструкции. Эту нелегкую работу с блеском выполнил Умберто Эко. К выяснению «означаемых» риторических фигур приложил руку и автор этих строк. Наша задача, однако, лежит в области прагматики, а не семантики: мы выясняем, что делали классика, с одной стороны, классицизм, с другой, чтобы упорядочить человеческое общежитие. Мы выясняем это для того, чтобы нащупать пути упорядочения в условиях упадка языковой и стилистической нормы, трактуемой в духе классицизма.

 

Колонна и троп.

Другая сторона диалога со зрителем и слушателем – антропоморфизм архитектурной колонны или риторического тропа, который можно рассматривать как стимул к рефлексии, к пониманию формы. 

Известно, что греческая колонна в отличие от архаичного столба позволяет зрителю соотнести себя с ней, строй колонн выглядит, как строй людей. Именно колонна делает классическую архитектуру антропоморфной, то есть человечной. Обратное движение можно видеть, когда человеческие фигуры интерпретируются как архитектурные сооружения. Например, «живые пирамиды» сталинского классицизма, «живые колонны» парада физкультурников. 

Что касается метафор, то еще со времен Аристотеля и дальше у Трифона и других авторов особенно ценилась та метафора, которую у нас в школе называют олицетворением (просопопеей), то есть наделение предметов свойствами одушевленных существ и прежде всего свойствами человека. В древнерусском трактате это перенос на «несдушные» предметы  свойств «сдушных». Такая метафора ценилась потому, что,  по мысли древних,  делала речь ясной, а восприятие динамичным.   Обратное движение – овеществление, когда живое фиксируется в каком-нибудь постоянном качестве через уподобление неживому.  Архаика знала постоянные эпитеты, отражающие в богах свойства животных –  пережитки зооморфизма: «волоокая Гера», «совоокая Афина». В сталинском классицизме одних «железных наркомов» было по крайней мере трое.

Троп означает «поворот». А поворачивать можно от вещи, растения и зверя к человеку или от человека к зверю, растению и вещи. Первый путь удобней для рефлексии, второй – для канонизации.

Любопытно, что антропоморфизм колонны получал уже чисто тропеическое развитие: дорическая колонна – мужчина («подражает суровой мужской красоте» по Витрувию), ионическая – женщина, коринфская – девушка. В последнем случае к собственно метафоре примешивается легенда о листьях аканфа, проросших на могиле  девушки, рассказанная тем же Витрувием.

 

Витрувий и Квинтилиан.

Напрямую рефлексия проявляет себя в сочинении трактатов.  Здесь, однако, мы сталкиваемся с тем, что до нас дошло единственное сочинение по архитектуре и множество сочинений по риторике. Дошедшее сочинение –  «Десять книг об архитектуре»  Витрувия. Его легко сопоставить с «Двенадцатью книгами об образовании оратора» Квинтилиана. Правда, хотя последнее сочинение написано всего на несколько десятилетий позднее, считается, что во времена Квинтилиана римское красноречие переживало свой закат, и сам Квинтилиан не столько классик, сколько классицист, воспроизводящий «школьный» или даже «парадно-школьный» идеал   [6, с. 175]. В этом смысле логичней было бы сравнивать Витрувия с Цицероном. Но все это  лишь нюансы, очень мало влияющие на общие рассуждения в выбранном нами масштабе. Работу же Квинтилиана и Витрувия сближают и образовательные цели (Трактат Витрувия с успехом можно было назвать «Об образовании архитектора»),  и энциклопедизм, и приемы развертывания текста. В этих приемах и заключена специфика античной рефлексии.  

Перед нами два гигантских каталога, два перечня явлений, которые часто вводятся с помощью излюбленного риторического приема, поминаемого Квинтилианом,  – регрессии, когда что-то сначала анонсируется списком, а потом каждый элемент конкретизируется: «Существуют основные типы, определяющие общий вид храмов. Это, во-первых, храм в антах, называемый по-гречески ναοζ εν παραστασιν, затем простиль, амфипростиль, периптер, псевдодиптер, диптер и гипетер»; «Существуют пять видов храмов, называющихся так…» и т.п. [7, c. 67,68]. 

Книга Квинтилиана, как и многие трактаты, написанные на латинском (с подобным приведенному выше вкраплением греческих терминов) или греческом, тоже представляет собой развернутый каталог.  Эту каталогизирующую функцию С.С. Аверинцев рассматривает как одну из важнейших, в которой проявился античный рационализм риторики. Нельзя упрекнуть в отсутствии рационализма или стремления к детализации и Витрувия. По Аверинцеву, в акте дефиниции и каталогизирования античный рационализм утверждает себя [8, с. 120].  

 

Два рационализма.

Рационализм – ключевое слово, описывающее и классику, и классицизм. Но рационализм может быть различным, и здесь начинает проявлять себя тонкое для понимания, но существенное по последствиям различие между классикой и классицизмом. В работе о жанрах С.С. Аверинцев пишет: «… со времен поэтики Марко Джироломо Виды (1527) и Юлия Цезаря Скалигера (1561) осмысление античной традиции пошло по пути классицизма, сильно преувеличивающего в сравнении с подлинной античностью моменты непререкаемой стройности в размежевании жанров и нормативной жесткости в их разработке» [9, c. 194].   

Современному человеку, воспитанному на рационализме картезианском и на критике этого рационализма романтиками, трудно понять специфику рационализма античного. Неопровержимым свидетельством этого  является то разочарование, которое испытывает  каждый современный  читатель античных риторических классификаций.  Жалобами на избыточное изобретение терминов и нелогичность классификаций античных риторик полна вся новая литература по риторике, написанная после возрождения интереса к ней во  второй половине двадцатого века. Сходным образом, но более сдержано  архитекторы отмечают непоследовательность Витрувия. Замечательно, что Квинтилиан, дав, казалось бы, исчерпывающий перечень фигур, в конце замечает, что, возможно, упустил какие-то из них [10, p.182].

Разгадка «донаучности» античных риторических трактатов лежит в том, что они  были не только обращены к практике, но в известной мере были частью практики. Современный читатель, привыкший к тому, что ученые в своем замкнутом ученом мире построили для него надежные систематизации, а он пользуется ими как справочником, должен понять, что трактаты писались риторами для риторов и представляли собой хотя и авторитетную, но текущую рефлексию по данному предмету. Они подмечали в речи ораторов удачные (фигуры) и неудачные (солецизмы) обороты речи давали им несложные названия на своем языке (греческом или латинском), давали дефиницию, как правило, не заботясь о системе дефиниций в целом,   и снабжали обозначенное явление иллюстрацией (парадигмой). В этом состоял их труд и социальная миссия, которая позволяла упорядочивать и развивать речь, не прибегая к жесткой стандартизации и не опираясь на социальную иерархию. Это был способ упорядочивания космоса через номинацию прецедентов. Под таким углом зрения античные трактаты становятся понятны.

Классификации же, отлитые в норму, в стандарт, на который равняются их читатели, не только не стимулируют рефлексии, но и редуцируют ее, у них другая социальная миссия, о которой речь пойдет ниже. Отметим, однако, что издержками нерефлектирующей стандартизации является бездумное копирование, «заражение», поверхностное усвоение моды, которое сегодня замечательным образом сочетается с аномией, отсутствием нормы, или точнее, с нормативным флеш мобом, о чем пойдет речь ниже.   

 

Метаплазм и вариант.

Если говорить о риторике, то из «нестрогих» каталогов античности вытекает одно важное следствие о пластичном, континуальном представлении  языкового материала.

Оглядываясь назад из научной парадигмы, сформированной классицизмом, мы видим в риторических средствах  результат выбора из вариантов, предложенных системой. В действительности же речь шла о непрерывной лепке речи – метаплазме. Скажем, выученные языкознанием двадцатого века, мы в повторе слов видим вариант: можно говорить без повторов (А – нулевой вариант) и можно повторять слова (Б – экспрессивный вариант). Но античный оратор, судя по всему, мыслил иначе: есть способы растягивания речи, а растягивать ее можно по-разному: дважды повторив слова, трижды и т.д., как подскажет чувство соразмерности и что советуют авторитетные люди, которые сами растягивали речь и наблюдали, как это делали другие.

Эту разницу нелегко почувствовать, потому что выбор стратегии – растягивать ли или сжимать слова – тоже выбор, потому что так или иначе есть каталог, а средства, числящиеся в каталоге, можно назвать вариантами. Но потому-то каталоги носили открытый характер, а определения фигур были весьма растяжимы, и «неточность» с «донаучностью» встречались на каждом шагу, что античный трактат был устроен по-другому и писался для другого читателя.

 

Правила и общие места.

По-иному обстоит дело с поэтикой, возможно, потому что мы смотрим на нее сквозь другие очки. На античную риторику мы смотрим глазами стилистики и поздней риторики декорума, из которой и выросла стилистика. Мы смотрим на античную рациональность сквозь очки другой рациональности, и это заставляет нас напрягать зрение, дабы Аристотель не слился с  Декартом. На поэтику же мы смотрим сквозь позднее литературоведение, восходящее к немецкому романтизму. Соответственно, она и представляется нам сухой теорией, задающей регламент там, где регламента быть не должно. При этом Аристотель в силу его весомости соположен с Гегелем, так что кристально простая теория литературных родов, опирающаяся, по-видимому, на тривиальное противопоставление грамматических лиц, читается в теории литературы как оппозиция субъективного и объективного – главный носитель «развития» литературы.  К тому же отечественный читатель подготовлен советским литературоведением к тому, что литература есть форма познания мира, и таким образом в ней есть познающий субъект и наблюдаемый им объект, но нет читателя. Для архитектуры это означало бы отсутствие зрителя и жителя. Такое во многом удивительное представление о литературе окончательно затемняет мысль о поэтике классицизма, и оценивать с этой точки зрения как Горация, так и Буало, значит, остаться в заколдованном круге, где литература без читателя неотличима от сновидения или галлюцинации. 

Наверное, единственный способ выхода из лабиринта  –  посмотреть на поэтику как на теорию создания поэтических текстов, а не советы по распознаванию жизненных явлений. Тогда  различия между античной классикой (Аристотель и Гораций) и французским классицизмом (Буало) надо искать в различном отношении к общим местам (топосам) в обеих  системах. Общее место есть способ развития темы. Вопрос в том, насколько свободным или облигаторным является тот или иной способ для реализации темы.

Это вернет нас к той же развилке: с одной стороны, места как способ лепки поэтического текста, с  другой – иерерархически организованные списки, элементы которых наиболее близки к тому, что мы сегодня называем фреймами. Имея в сознании представление о поэтической градации или о лестнице, мы приступаем к проектированию своего текста в пространстве или слове, но ни градация (по-гречески климакс – лестница), ни сама лестница, во-первых, не облигаторны – они могут нам не понадобиться, во-вторых, не разнесены строго по иерархически выстроенным жанрам.  Мы их не столько выбираем из фиксированного списка, сколько имеем в виду их существование.     

 

Классика.

Итак, классика – это способ построения космоса (словесного или архитектурного) с опорой на рефлексию, а не норму, с рационализмом, вырастающим из социальных практик. Рефлексия эта проявляется как в говорящей за себя форме (приглашение к рефлексии), так и в специальных трактах (собственно рефлексия). Путеводные звезды этой рефлексии  –  явления самого разного уровня: части ордера, типы сооружений, сведения о материале, ландшафт, общие места, риторические фигуры и тропы, композиционные приемы, зачастую не отличимые от общих мест, а зачастую от фигур. Искать в этом жесткой логической схемы не стоит.

 

Классицизм.

Эпоха Людовика XIV создает целый круг представлений, которые на долгое время стали несущей конструкцией в построении национальных государств и совершенствовании национальных языков. Явление это можно назвать классицизмом, как это и сделано, но при этом необходимо понимать, что идеи, инициированные классицизмом, выходят за пределы эстетики, будь то архитектура или литература.

В архитектуре это так называемый большой стиль, официальный стиль эпохи Людовика  XIV, который известный историк архитектуры Огюст Шуази характеризует как холодную симметрию и одинаковые фасады [11, с. 671]. Ордера в XVII и XVIII, отмечает Шуази, «это не более как варианты на тему, окончательно установленные сочинениями Палладио и особенно Виньолы» [11, с. 676]. В самом деле,  путь ренессансных трактатов об архитектуре от Леоне Баттиста Альберти («Витрувия Ренессанса») до Андреа Палладио, охарактеризованного как важнейшего представителя академизма [12, с.148], к Джакомо Бароцци да Виньола, автора канона пяти ордеров,  – это путь от классики к классицизму. С филологической же точки зрения это путь от компендиума к справочнику.  В работе «Площадь и монумент» А. Бринкман приводит следующую цитату из классициста  Дюрана (1806 г.): «Задача философов – вносить свет разума в мрак принципов и правил. Дело художника – выполнять; устанавливать нормы – дело философа» [13, с. 222].

Причем если в архитектуре картина осложняется, с одной стороны, стилем барокко и рококо, с другой поздними формами классицизма, такими, например, как у Николя Леду, то в литературе классицизмом называют достаточно компактный период с его признанным теоретиком Николя Буало и такими всемирно известными авторами, как Корнель, Расин и Мольер. Хотя и там, и там классицизм дает толчок утопическому мышлению: если ты не король, то ты фантазер, который  обладает королевскими полномочиями в царстве собственных грез. Но нервом происходящего, становится отношение к языку и рождение из риторики будущей стилистики, т.е. совершенно нового языкового мышления, на котором покоятся современные представления о литературном языке и языковом стандарте. 

 

Норма. Подъем.

От французских синонимистов, занятых установлением точных дистинкций между синонимами, через Фердинанда  де Соссюра [14, с. 277] к Шарлю Балли, отцу стилистического подхода к языковым явлениям,  приходит идея выбора из готового набора вариантов. В работах Пражского лингвистического кружка под пером Вилема Матезиуса  [15] эта идея получает функциональный смысл. Основная мысль проста. Чтобы национальный язык стал тонким и универсальным инструментом, необходимо зафиксировать общую для его носителей норму. В противном случае мы употребляли бы слова лишь в примерно одинаковом смысле, язык был бы груб, как груб, скажем, жаргон. Система языка дает обычно некоторое количество вариантов. Часть этих вариантов нефункциональна и выводится за пределы нормы литературного, «отшлифованного», по Матезиусу, языка. Между оставшимися вариантами необходимо закрепить различия. Какой смысл говорить то «выпить воду», то «выпить воды»? Пусть «выпить воды» означает «выпить часть воды», а «выпить воду»  – «всю воду». Зачем говорить то «длиннее», то «длиньше»? «Длиньше» можно исключить. При этом норма выбирается не произвольно, а с опорой на образцовое употребление языка классиками национальной литературы. А так как все это происходит в сословном, иерархическом обществе, где есть механизмы трансляции нормы сверху вниз и где сильное национальное государство проводит сильную языковую  политику, возможность такого нормирования более чем реалистична.       

В начале этого пути в риторике, как и в архитектуре, новое рождается на стыке барокко и классицизма. Возникают риторики декорума, прекрасно обслуживающие придворные круги, тесно связанные с этикетом (само слово появляется в эту эпоху) и хорошо согласующиеся с классицистическими теориями жанра. В риториках декорума акцент сделан на уместности речи. Р. Лахманн, специально изучавшая этот предмет, называет decorum «мифом соответствий, которыми должен обладать коммуникативный акт при заданных времени, месте, поводах, предметах и участниках»  [16, с. 179].

Самым известным отечественному читателю примером такой риторики в России служит «теория трех штилей» Ломоносова, которая решила задачу преодоления славяно-русского двуязычия и стилистического упорядочения русского языка. Ее суть   –  уместное, «пристойное» употребление языковой единицы в зависимости от жанра. Если сопоставить эту теорию с теорией трех стилей античной «Риторики к Гереннию», разница между классикой и классицизмом будет налицо. Античная риторика рассматривала высокий стиль как способ взволновать слушателя, простой (аналог низкого у Ломоносова) как способ учить и доказывать, а средний, или цветущий, как способ увлекать слушателя. Все эти стили могли и должны были быть применены в одной речи, что и демонстрировала практика Цицерона. Высокий же стиль Ломоносова предназначался для  од и героических поэм, низкий допускался в «подлых комедиях», средний был годен для элегий. Эта традиция, начавшаяся у нас еще до Ломоноса (с риторики Феофана Прокоповича) и отвергнутая в художественной практике во времена Карамзина и Пушкина, продолжает существовать вне художественного языка.  В советское время риторика декорума получила развитие в теории пяти функциональных стилей В.В. Виноградова. Она вполне отвечает сегодняшним школьным представлениям о стиле. Если античные стили были инструментом в руках оратора, функциональные стили – регламент в руках государства или общества.

 

Норма. Коллапс.

В массовом информационном обществе языковой классицизм вступает в полосу противоречий. Литературная классика как основа литературной нормы теряет актуальность и авторитет, новая литература со времен авангарда не в состоянии взять на себя функцию задания норм в обыденных речевых ситуациях.  Художественный реализм девятнадцатого века способствовал тому, что литература превратилась в строительную площадку национального языка. В нашем обществе это особенно очевидно. Когда появились суды присяжных и пришлось восполнять великую лакуну – отсутствие судебного красноречия, – судебные ораторы обратились к опыту литературы и литературной критики. Понятно, что художественный опыт Хлебникова или, скажем, Ремизова подобной услуги судоговорению оказать не могли. Реалистическая литература с ее социальными типами заменила на некоторое время отсутствующую риторическую рефлексию. Литература классицизма выстроила свой Версаль, в нашем случае достаточно вторичный, а вот литература реализма выстроила новую городскую среду, дала тот русский язык, в котором можно жить. Но это в прошлом. Как и новая литература, СМИ  не могут взять на себя нормозадающую функцию. Невозможно построить город из рекламных щитов и аттракционов.

Отсутствие социальной иерархии в массовом обществе препятствует образованию единой элиты, нормы которой могли бы транслироваться сверху вниз. Множественность элит приводит к тому, что ни одна из них – ни властная, ни финансовая, ни научная, ни артистическая – не служат поставщиком общенациональных образцов речи.

Общение в сети ставит под сомнение представление о единстве стиля. Когда-то Роланд Барт писал о возможности переходить к другому тексту, не дочитав первый, как о тонком эстетическом наслаждении [17]. Однако реалии культуры гипертекста не таковы, чтобы скользить мыслями по художественной ткани. Технические средства, столь благоприятные для постмодернистской «децентрации», внесли в эту игру ожидаемую коррективу – темп. «Наслаждения от чтения» не возникает, но стилистическая норма разрушается.

Возможность анонимного, но при этом публичного общения в сети заставляет пересмотреть само понятие публичного языка. Классицизм был силен тем, что он даже в ранние времена мог обрабатывать публичное пространство – наблюдаемый всеми фасад. На то, как говорят между собой отдельные люди, он не покушался даже в лучшие свои годы, но их ведь и не слышат миллионы. Однако теперь миллионы слышат собственное «чириканье». Публичный это язык или не публичный? В отношении влияния на речевое поведение, несомненно, публичный. Подобной аудиторией классицизм  никогда не обладал. Но в отношении парадности или хотя бы обработанности это  нисколько не публичный язык.  

Сами кодификаторы языковой нормы теряют уверенность в целесообразности своих действий и говорят то об эластичности нормы, то о том, что нарушение нормы – это тоже норма. Исходящее от кодификаторов предложение воспринимать норму не как императив, а как рекомендацию, кажется наивным. Ведь рекомендация должна чем-то подкрепляться, если не санкциями, то авторитетом. Но на чем должен зиждется этот авторитет? И есть ли таковой у современных кодификаторов?

 

Адаптация и управление.

В классицизме общество и его культура мыслятся не как адаптивные системы, выживающие и совершенствующиеся в результате приспособления к изменяющимся условиям существования, а как системы управляемые, рационально устроенные машины. Владельцем этой машины, ее бенефициантом и машинистом является король как символ нации. Иными словами, все это делается ради блага нации, символом которой, однако, является конкретное лицо, стоящее во главе иерархии. В такую эпоху классицизм развивается и в архитектуре, и в литературе, и в риторике. 

Но языковой классицизм, породивший стилистику и культуру речи (последнюю в СССР, культуру языка – в странах-сателлитах) выходит за исторические пределы жизни абсолютных монархий и продолжает жить в государствах самого разного устройства. Его социальная миссия – установление порядка через кодифицированную норму.

 

В тени классицизма.

В этой статье мы не рассматриваем такое специфическое явление, как сталинский классицизм в архитектуре и смежные с ним явления в литературе, потому что тоталитарная практика черпает идеи из другого источника, связанного не только с классикой, но и со средневековым символизмом, а в пластике явно обращается к архаике.

Отметим только, что в периоды наиболее жесткой регламентации языковых ролей активно развиваются всевозможные «теневые» языки, жаргоны, так как существует постоянный зазор между интенцией говорящих и ролями, исполняемыми  ими. Дефицит горизонтальных связей (апофеоз нормы) ведет к тому, что связи эти завязываются, но носят теневой, необработанный ни морально, ни эстетически характер. Возникают уродливые «блатные» языки – самозастрой на задворках дворцов. Когда же вертикальное давление ослабевает, субкультуры немедленно обнаруживают свою недостаточность – безвкусные особняки тех, кто побогаче, воровская песня на рынках для тех, кто победнее, и  лакуны в кругозоре у тех, кто пообразованнее. 

С другой стороны, официально-деловой язык, в отличие от собственно делового, не может быть «избавлен» от регламента. Надо только понимать, что регламент – всегда лишь часть айсберга реального общения. Заявление о приеме на работу пишется строго по форме. Но решения, стоящие за приемом, никогда не могут быть отлиты в столь же стандартизированные реплики, в которых остается только заполнить формуляр. В целом все это не мешает классицизму осуществлять свою миссию. Помехи возникают в другом месте.

 

Нерефлексивная, нетрадиционная.

Полемизируя с Бахтиным, для которого главной оппозицией было противопоставление  монологических и диалогических жанров, Аверинцев дает свою периодизацию жанровых форм на основе двух признаков – рефлексивности и традиционности. Архаика традиционна и нерефлексивна,  затем следует огромный период, когда литература, оставаясь традиционной, является рефлексивной (от классики до Ренессанса), затем наступает период нетрадиционной литературы, которая, однако, остается рефлексивной. Знаменательное для нас замечание при этом: «…начиная с Ренессанса, заметны какие-то приметы конца риторического принципа» [18, с.111]. Возможно, эти рассуждения переносятся и в область архитектуры и даже коммуникативной культуры вообще.

Аристотелева логика, однако,  допускает и четвертую возможность – нерефлексивная и нетрадиционная литература. Сам Аверинцев, по-видимому, считал эту позицию пустой или не достойной внимания. Однако сегодня и в литературе, и в архитектуре, и в коммуникации в целом мы сталкиваемся именно с такой ситуацией. Ярким примером служит постмодернистская культура цитации, когда вовсе не обязательно ни для писателя, ни для читателя знать источник цитаты и тем более как-то соотносить ее с интенцией источника.

Но и помимо эстетических предпочтений сам склад современной жизни с ее темпом и гипертекстовыми технологиями, с ее анонимностью толкает именно к таким быстро возникающим и быстро угасающим без понимания смысла коммуникативным жанрам. Фитнес, пишет Зигмунд Бауман, вытесняет норму [19]. Норма остается с классицизмом, а мы живем в мире мгновенно и произвольно выбранных соответствий. Ты можешь соответствовать (или попытаться соответствовать)  идеалам японского самурая, обставить квартиру в стиле советского ретро и писать с ятями и твердыми знаками в конце слов, оканчивающихся на твердый согласный.   Рефлексируем ли мы при этом? По-видимому, очень умеренно. Сегодня мода, отмечает урбанист А.Г. Раппорот [20], воспринимается, минуя понимание смыслов, что стирает грань между элитарным и массовым искусством. Порядок дан лишь вспышками в океане хаоса. Ни классики, ни классицизма, ни романтизма, ни модернизма, да и постмодернизм не образует какой-то стойкой основы хотя бы для себя самого.

 

Экология.

Однако есть и противоположные тенденции. Экологические идеи все сильнее заявляют о себе в области языка и культуры. Становится все очевиднее, что помимо достижения сиюминутного коммуникативного эффекта необходимо заботиться и об общем коммуникативном благе, без чего коммуникативные площадки потеряют смысл. Это особенно понятно в связи с судьбами дискурсов, обслуживающих дискурсивные сообщества. Я называю это дальней прагматикой говорящих [21]. Например, научное сообщество заинтересовано в таком поддержании научной коммуникации, при котором сохранится само его существование. Написание статей-пустышек, быть может, и помогает отдельным его членам решать текущие задачи, но оно контрпродуктивно и опасно для группы в целом, что заставляет подумать о защите, о выживании  сообщества  в условиях инфляции научных публикаций.

Мысли же о  выживаемости сообщества потенциально могут развиваться по двум по крайней мере сценариям: вернем норму (классицизм) и вернем рефлексию  (аналог классики). Второе представляется реалистичней, хотя никаких оснований отказываться от первого там, где это возможно, нет. И все же закрепить традицию в бешеном вихре меняющихся декораций труднее, чем осмыслить этот вихрь. Система покадровых презентаций с визуализацией хода мыслей – это тектоника сегодняшней научной речи. Конечно, эта «тектоника» оставляет пока желать лучшего, к тому же ни Витрувия, ни Квинтилиана, ни самой попытки вывести размышление о научной коммуникации из парадигмы «исследования» в практическое поле пока нет. И все же на этом примере видно, что экологическая тенденция так или иначе работает на упорядоченность космоса общения. Надо только понимать, что отождествление лингвистической экологии с культурой речи возвращает нас в старую классицистическую парадигму задания нормы сверху и ничего не дает. Для сравнения в электронных форумах экология возникает как самозащита и продвигается через рефлексию – осмысление угроз. Плодом такого осмысления, например, является представление о флейме – воспламенении коллектива участников, что обрушивает дискуссию.

Есть и другая сторона этого процесса – негативная: саморедукция тех коммуникативных площадок, где нет заботы об общем коммуникативном благе. На форумах, превращающихся  в свару, главный мессидж –  «я не хочу тебя слушать». Проще, разумеется, не слушать, и это – неизбежный, хотя и следующий шаг.

 

Репутация.

Другая опора в космосе общения – репутация, или продолженная прагматика. В устойчивых дискурсах, кроме сиюминутных целей и общего коммуникативного блага («выживания дискурса»), есть еще и проблема внутреннего «выживания» отдельного дискурсанта, сохранение им достойной репутации. Ученый вы или бизнесмен, но ваша жизнь внутри дискурсивного сообщества, как правило,  длится дольше, чем мгновение, и отражается больше, чем в одном сознании. Попытки подменить репутацию сертификацией терпят неудачу. Какой смысл «рисовать» диплом, если он не котируется?  

Интерес к репутационным категориям в современном обществе велик: имиджелогия, управление производимыми впечатлениями, брендирование, пиар, репутационный менеджмент – все эти слова говорят сами за себя.  Но только репутация в этом ряду является реальной, не условно-игровой категорией, она  складывается из мнения других людей как объективная характеристика, а не проектируется в ходе «ребрендинга», «изменения имиджа» и т.п. 

Персоналии – это якорь в мире, где люди возникают друг перед другом и исчезают в недрах социальных сетей. 

 

Атомизированное, но общество.

Как бы ни было атомизировано общество позднего модернити, изгнать социальность из социума невозможно. И в качестве посольства этой социальности выступают дальняя и продолженная прагматика – все, что выходит за пределы категорий здесь и сейчас.

Конечно, зона точечных общений расширилась, как никогда. Это же можно сказать о точечном, мгновенном восприятии архитектурных сооружений, прячущихся за рекламными щитами, о скачущем восприятии текстов, часто помещенных в недружественную среду: читаешь статью Лихачева, а в соседнем поле кто-то массирует голый живот. Все это в свою очередь влияет на художественные формы пластики и слова, а также на соответствующие теории, обслуживающие именно здесь и сейчас и вследствие этого упирающиеся в противоречия. За примерами таких теорий далеко ходить не приходится. Возникшая на базе теории речевых актов, т.е. мгновенных точек общения,  прагмалингвистика сегодня претендует и на роль риторики (классика), и на роль стилистики (классицизм). Плоды ее, однако, неизмеримо скромней, чем плоды классической риторики. А ее попытки регламентировать речевой акт коммуникативной нормой, вроде получивших широкое признание постулатов речевого общения Г. Грайса, выглядят как моральные призывы, не вытекающие из прагматики говорящих.

В этом смысле репутация (продолженная прагматика) и экология (дальняя прагматика) имеют то преимущество перед моральными призывами, что они лежат в сфере интересов самих говорящих, опосредуют социальные связи. На этом пути, риторическом и аристотелическом в своей основе, и следует, по-видимому, проектировать общение на месте последних рубежей отступившего классицизма. 

 

Литература

1.      Брунов Н.И. Очерки по истории архитектуры. М.,-Л. 1935. Т.1.

2.      Аристотель Риторика // Античные риторики. М., 1978.

3.      Деметрий  О стиле // Античные риторики. М., 1978.

4.      Дионисий Галикарнасский О соединении имен // Античные риторики. М., 1978.

5.      Todorov Tc. Tropes et figures // To honor R. Jackobson. Vol.3. The Hague.1967.

6.      Кузнецова Т.И. Классика и классицизм в теории Квинтилиана //Кузнецова Т.И., Стрельникова И.П. Ораторское искусство в Древнем Риме. М., 1976.

7.      Витрувий Десять книг об архитектуре. М., 1936.

8.      Аверинцев С.С. Античная риторика и судьба античного рационализма /  С.С. Аверинцев Риторика и истоки европейской традиции. М., 1996.

9.      Аверинцев С.С. Жанр как абстракция и жанры как реальность //  С.С. Аверинцев Риторика и истоки европейской традиции. М., 1996.

10.  Quintilian’s Institutes of Oratory or Education of an Orator. Vol.2. London, 1909.

11.  Шуази О. История архитектуры. Т.2, М., 1937.

12.  Бартенев И.А. Зодчие итальянского Ренессанса. Л., 1937.

13.  Бринкман А.Э. Площадь и монумент. М., 1935.

14.  Ору С. Две гипотезы о происхождении соссюровской концепции языковой значимости //  Сильвен Ору История. Эпистемология. Язык. М., 2000.

15.  Матезиус В. О необходимой стабильности литературного языка //В. Матезиус Избранные труды по языкознанию. М., 2003.

16.  Лахманн Р. Демонтаж красноречия. СПб., 2001.

17.  Барт Р. Удовольствие от текста //Ролан Барт Избранные работы. Семиотика. Поэтика. М., 1994.

18.  Аверинцев С.С. Историческая подвижность категории жанра: опыт периодизации //  С.С. Аверинцев Риторика и истоки европейской традиции. М., 1996.

19.  Бауман З. Индивидуализированное общество. М., 2005.

20.  Раппопорт А.Г. Будущее архитектуры – логика и риторика //  www.papardes.blogpost.ru/2013/11/html

21.  Хазагеров Г.Г. Ось интенции и ось конвенции: к поискам новой функциональности в лингвокультурологических исследованиях //Социологический журнал, № ½, 2006.