Культурно-языковая ситуация

Филологическое образование в России и вызовы времени

Рейтинг:  0 / 5

Звезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активна
 

Филологическое образование в России и вызовы времени.

Я принадлежу к сообществу, скорбящему по гуманитарной культуре, и разделяю его скорбь. При этом я не разделяю распространенную в этом сообществе ностальгию по советским временам. Пусть внешне эти времена и выглядели презентабельней нынешних, однако  именно они предопределили сегодняшний кризис культуры. И дело тут   не столько в идеологии, которую легко вынести за скобки, сколько в том, как эта идеология внедрялась, а это вынести за скобки до сих пор оказывается невозможным. Но взяться за перо меня заставила не особая позиция в толковании советской гуманитарной культуры (я коснусь этого в первой части статьи), а молчаливое, хотя и печальное признание того, что филологическое образование сегодня никому не нужно. Я попытаюсь ответить на вопрос, как и какое филологическое образование нужно именно сегодня, именно  в связи с вызовами времени, а не в связи  с ностальгией по советскому или даже досоветскому прошлому.

 

1. Послесловие к советской герменевтике.

В недавно выпущенной монографии А.П. Романенко «Советская герменевтика» убедительно иллюстрируется следующая концепция советской культуры. Советская  культура – культура документа: каждый ее текст,  будь то текст художественный или литературно-критический, следует воспринимать как документ, точнее даже как директиву, спущенную сверху. На самом верху дается команда, а затем эта команда реализуется. В этом смысле тексты, созданные в советское время, следует понимать как импульсы пропаганды. Картина страшная, почти литературная, но смириться с ней легко, ибо все это происходило  давным-давно, при царе Горохе и к нам никакого отношения не имеет. Так что это скорее даже смешно, чем страшно. Однако «культура документа»  – это лишь идеал, воплощение же его выглядит не так литературно, но зато оно гораздо драматичнее по своим последствиям.    

В советской практике было такое понятие, как «принудительный ассортимент»  – товар, дающийся в нагрузку к товару, интересующему потребителя.  Аналогичным образом была устроена и индустрия текстов. Поверх основного содержания и чаще всего поверх жанровых рамок, а иногда и поверх всяких литературных приличий в текст внедрялось добавочное, принудительное, агитационное содержание. Это насилие над жанром наиболее ярко ощущается не в художественных текстах, где его можно списать на эксперимент с формой, а в текстах научных и, особенно, справочных. Последние благодаря этому зачастую производят впечатление или архаичных азбуковников с проповедническим подтекстом, или книг для детей младшего возраста. Мне случалось писать об этом в специальных работах. Желающим я могу предложить полистать энциклопедию, выходившую в начале пятидесятых годов.   

Однако в каждом отдельном случае все зависело от автора. Одна стратегия свойственна «старым, буржуазным» специалистам и отражена в научных изданиях тридцатых годов, которые парадоксальным для непосвященного образом выглядят солиднее тех, что выходили после войны и даже в годы оттепели. Эта стратегия заключается в инкорпорировании цитаты классиков марксизма в научный или справочный текст. Из поздних советских авторов, сохранивших эту стратегию в первозданном виде, следует назвать академика Д.С. Лихачева. Будучи вынужденным ссылаться на Ленина, которого он не любил, он действительно ссылался на него, но использовал цитату для обоснования изучения древнерусской литературы. В терминах этой литературы такое цитирование можно обозначить как путешествие на бесе в Иерусалим. 

В иных случаях мы видим более тесную связь идейной нагрузки с основным содержанием, но все же оставляющую возможность вычленить это содержание в самостоятельный пласт – читать, опуская общие места. В терминах «бесообщения» это ближе к двойническим повестям о Савве Грудцыне или о Горе и Злосчастии.  Это наиболее магистральная для позднесоветского времени реакция на конъюнктуру.  В профессиональных сообществах существовали свои  представления о приличиях, позволяющие назвать автора, превысившего меру, конъюнктурщиком.  Стороннему человеку разобраться в этом бывает так же сложно, как оценить честность Джеффа Питерса, героя рассказа «Поросячья этика». 

Наконец всем памятна стратегия использования идеологии как способа защиты себя и устранения конкурента. В этих случаях вычленение идеологического компонента может обнаружить пустоту или уязвимость собственно содержания. Поэтому диффузия идеологии и содержания здесь максимальна и процесс возвращения текста в принятые в мировой практике жанровые рамки сложен. Были и такие авторы, которым идейная нагрузка казалась естественной, и они вполне искренне воплощали ее в жизнь. Хотя с годами число таких «идейных», выражаясь по-советски, становилось все меньше,  оставалось все же лишь некоторое количество наивных, принявших правила игры без всякой рефлексии по этому поводу: так принято!      

Если теперь посмотреть на ситуацию в целом, обнаружится  поражающая воображение картина, так что приходится только удивляться, почему этот уникальный культурный эксперимент до сих остается без адекватного описания. Огромный массив текстов, разнесенных по соответствующим жанрам и ведомствам, в действительности был не совсем тем, что декларировалось на обложке. Энциклопедия была лишь в известном смысле энциклопедией, пьеса  –  в известном смысле пьесой, статья по языкознанию  –  в известном смысле статьей по языкознанию и т.д. Причем известно это только нам, последним жителям эпохи. Наши студенты сплошь и рядом неверно толкуют советские тексты, а авторские интенции для них – черный ящик.   Мы же сами допускаем колоссальную ошибку, описывая ситуацию в ценностных категориях, как будто все дело было в том, какие именно ценности были заложены в идеологии. В действительности при таком чудовищном функционировании пропагандистской машины дело не в ценностях, а в тех долговременных разрушениях, которые она производит в умах создателей и читателей текстов. Эти разрушения не имеют отношения ни к марксизму, ни к ленинизму, ни к антикоммунизму, ни даже к оппортунизму. Это техническое прежде всего, внешнее вмешательство в коммуникативную среду, в гуманитарную культуру, которое не прошло даром для этой среды и для этой культуры. Ценностные сдвиги возникли уже вследствие этой техники и ее ни с чем не сопоставимого масштаба. И, наверное, самое большое следствие этого вмешательства – это не конформизм, не цинизм, а нечувствительность к эклектике и алогизмам. Следствие пережило эпоху. 

Сегодня многие конспирологи считают, что наша гуманитарная культура загублена сознательно. Одни полагают, что эклектика и всеядность – средства официальной пропаганды, которая, насаждая  противоречивое мировоззрение, оболванивает население. Другие же уверены, что зараза идет с Запада, который задался целью,  привить нам амбивалентное отношение к жизни, разрушить наши ценности. Между тем амбивалентность и эклектика – это прямые следствия массовой игры в прятки. В семидесятые годы, например, большинство из наиболее известных цитат классиков  марксизма воспринималось полушутя-полусерьезно. Характерно было не отрицание высказанных мыслей, а некоторое глумленье или подглумливание над ними без попытки как-то соотнести их с реальностью. Неслучайно сегодня есть целые сайты «любимых цитат».  

Как человек не только живший в советскую эпоху, но и специально изучавший советскую риторику, я хорошо знаю, что советская пропаганда относилась к человеку как к чистому листу бумаги, притом к такому листу, на котором она сегодня напишет одно, а завтра напишет другое, а то, первое, испариться бесследно. Надо только писать с нажимом и повторять написанное на разные лады. Есть такая риторическая фигура   –  эпимона, когда одно слово повторяется на разные лады, например, в разных падежах. Это и была модель советской риторики. Допустим, сегодня надо говорить об электрификации села, значит, эту электрификацию надо внедрить в повести, романы, поэмы, а также и, увы, в толковые словари. И вот на их страницах не только появляются слова «электродоение» с «электроплугом», но и обычные слова с семой «электричество» иллюстрируются исключительно примерами  из колхозной жизни. Дальше вступает в действие российская да и общечеловеческая инертность, и вот эти толкования доживают до 1987 года и остаются в солиднейшем толковом словаре, а студент гадает, почему, как только заходит речь об электричестве  - так сейчас же и  колхоз.  И спрашивает, были ли уже электрогитары (в словнике их нет) и что такое электродоение. И вот этот-то палимпсест, или полиптот, или Полифем достался в наследство нашим студентам. И поступили они с ним так же, как их отцы и деды. На сегодняшнем языке это называется «не заморачиваться».  А разве мы сами «заморачивались», когда поспешили отшутиться от советской культуры, а потом стали судорожно хвататься за разные ее части, не додумывая ни одной мысли до конца? Мы родом из того детства, где на клетке слона написано «лев», а в клетке и вовсе мутант, сегодня  –  один, завтра – другой.

 

2. Самоорганизующаяся коммуникация.

Довольно о грустном, поговорим о насущном. Вернуться к советской модели филологического образования нельзя, хотя бы по той причине, что модели не было, а было «колебание вместе с линией партии», и уж чего никогда не было, так это консенсуса в понимании задач филологического образования среди филологов. Этому консенсусу негде было возникнуть, потому что откровенно говорить тогда не получалось, а какой бы то ни было ментальной общностью советские филологи, в отличие от советской же научно-технической интеллигенции, никогда не обладали.  

Поговорим о насущном, о вызовах времени в гуманитарной сфере и о том, насколько востребованным оказывается филологическое образование и каково это образование. Начнем с простого – с того, что имеет явно выраженный  прагматический аспект. Начнем с проблем коммуникации.  

Два вызова лежат здесь на поверхности. 

Первый: рынок нуждается в профессиональных коммуникаторах и покрывает эту потребность главным образом за счет корпоративного образования. Большинство коммуникативных, как и вообще социальных технологий заимствуется, и это вполне естественно, потому что эти технологии прошли солидную апробацию, которой у нас пока и близко нет. Но научить эффективному общению на русском языке  могут только люди, хорошо знающие этот язык. Между тем адаптация заимствованных технологий производится по-любительски. Вообще любительство и даже шарлатанство до сих пор присутствует в «рыночных» формах преподавания коммуникативных дисциплин, например, риторики. «Рыночные» риторы учат свежего человека держаться с незнакомыми людьми уверенно, пожалуй, даже хамовато, но совершенно не учат (сами не умеют) работать ни с формой, ни тем более с содержанием убеждающей речи. Риторы же академические застряли между историко-филологическим пониманием риторики и советской «практической стилистикой». И это при том, что стилистический и риторический подходы диаметрально противоположны друг другу как по задачам, так  и по методам их решения, о чем мы поговорим ниже в связи со вторым вызовом времени.   

Даже в таком солидном справочном издании, как «Коммуникация: история, теория, практика», не содержится никаких практически полезных сведений по риторике или ссылок на источники, которые могли бы в этом помочь. Зато в словаре много говорится о Гортензии, тексты которого до нас не дошли. При этом,  пусть обижаются коллеги, но у нас нет и таких солидных теоретических работ, как, скажем, работа Г. Лаусберга, в которой, и в самом деле, содержатся солидные историко-филологические сведения по риторике. Правда, отечественная филология располагает очень глубоким осмыслением и красочным изложением основ риторического мышления. Я говорю, понятно, о работах С.С. Аверинцева.  Но проекция этого понимания на вузовскую риторику минимальна. Отечественная наука располагает также очень компактным и изящным пересказом Квинтилиана М.Л. Гаспаровым, но и здесь, по-видимому,  не в коня корм, если под конем понимать, например, комплекс школьных учебников по риторике. 

И это только о риторике, а какие дисциплины «речеведческого» цикла оказываются практически полезными будущим коммуникаторам? Здесь следует сказать наконец несколько слов об этих коммуникаторах. Что, собственно, востребовано рынком? 

Передо мной статья «Болонский процесс и инженерное образование  в Израиле» (автор доктор В. Лифшиц). Библейских проклятий в адрес Болонского процесса,   несмотря на место создания статьи, в ней нет. Дело в том, что европейское образование предполагает включение коммуникативных навыков в требования (компетенции) специалиста. У нас слово «компетенция» вызывает кривую усмешку, ибо «компетенциями» этими только забор в потемкинской деревне подпирать. Но представим себе на миг, что речь идет о настоящих компетенциях. И вот оказывается, что человеку, получившему техническое образование, необходимо не только знать «железо», но и уметь рассказать о своем знании клиенту, начальству и обществу (выступить, скажем, в печати). Спрашивается, кто выучит инженера всему этому? Наиболее гуманный для инженера вариант – прослушать соответствующий курс еще на студенческой скамье. Другой вариант – корпоративный университет при условии серьезного отношения последнего к коммуникативным компетенциям. Худший вариант – любительский тренинг или курсы риторики, преподаватели которых не имеют о ней никакого понятия. 

Итак, первый вызов вполне интеллигибелен. Неподъемным его тоже не назовешь. Эта та самая работа, те самые рабочие места, по которым тоскуют гуманитарии.

Второй вызов  связан с отсутствием регламента сверху и потребности в   культивировании коммуникативных сред. Общение надо культивировать, и тогда пространство общения приобретает черты цивилизованности. Мысль древняя, лежащая в основе классической риторики. Противоположный путь – дикость и варварство. Однако в Новое уже время, в эпоху Людовика XIV, сложился другой взгляд на упорядочение общения. Его разумнее всего назвать стилистическим. Взгляд этот питается возможностью регламентировать общение  централизованным образом. В этом случае общение изображается как выбор уместного варианта из небольшого репертуара. Скажем, в шкафу три платья, а в языке три синонима. Придворный этикет, стилистика, декорум-риторика подсказывают, какой вариант надо выбрать к какому случаю. Именно этот взгляд отражен в теории нормы, именно он удачно корреспондирует с вариантным мышлением современной лингвистики. 

Стилистический декорум вначале живет в очень узком кругу, затем не без помощи художественной литературы, авторитет которой как раз в это время достигает вышей  точки, а также с опорой на активную языковую политику государства распространяется на очень широкие слои общества. В нашей стране торжество такого декорума  отражено в виноградовской функциональной стилистике. 

Однако то, что мы привыкли считать вечным, так как это совпало с нашей молодостью и школьными представлениями, в действительности занимает скромный по историческим меркам период времени, и период этот как раз сейчас заканчивается. Сужается  возможность жесткой регламентации сверху, снижается роль литературных образцов. Даже в среде пуристов заговорили об эластичности нормы, о рекомендательном, но не запретительном характере языковой нормы. За всем этим не замечается самое главное: больше нет шкафа, в котором висят готовые платья. Есть возможность и шить и кроить самому. Вариантный подход к языковым явлениям, являющийся догмой для современного лингвиста, то и дело оказывается бессильным. Даже простой каламбур, который нынче принято называть языковой игрой, не является вариантом, выбранным из закрытого списка. Взгляните на наружную рекламу, на бесчисленные формы взаимодействия слова и рисунка, вспомните недавно модный феномен «олбанского языка», и вы увидите, что речь идет скорее о выборе каких-то стратегий словесных преобразований, чем о выборе между нейтральным и экспрессивным вариантом.  Забавно, что именно так представляли себе жизнь древние риторы, у которых такие преобразования назывались метаплазмами. Сегодня перед говорящим не дискретный выбор, контролируемый корректором, а континуум возможностей при ослабевающем контроле сверху.  А «шкаф» исчез еще и потому, что нет больше такого места, с которого было бы видно все его содержимое. Ведь речь не о системе языка, а о девиациях, имя которым легион и которые возникают в локальных коммуникативных сообществах и не находятся в пределах общего виденья.     

Как же можно культивировать коммуникативное пространство в сложившихся условиях? Это и есть вызов.  И отвечать на этот вызов придется гуманитарию. Ему надо выйти за пределы школьных представлений, которые больше не работают. Придется действовать более экологичными, «природными» методами, а не уповать на методы административные. Недаром же мы не первый десяток лет говорим о лингвистической экологии. Мы должны научиться инициировать коммуникативную самоорганизацию в тех или иных средах. Если говорить об исторических прецедентах – это ближе всего к истокам риторики и дальше всего от нормативной стилистики. Но и аналогии с риторикой, которые я настойчиво провожу, хромают. Вызов есть вызов. Одно ясно, сегодня мы должны учить людей, которые умели бы окультуривать те локальные коммуникативные среды, в которых будет протекать их деятельность.  А для этого нужны широкий исторический кругозор  и развитое языковое мышление.  

Если объединить обе потребности, продиктованные сегодняшней жизнью, то можно суммировать сказанное так. Филологи должны быть готовы к тому, чтобы учить людей разных специальностей толково  обсуждать свою профессиональную деятельность за пределами узкого круга профессионалов, понимающих друг друга с полуслова. А кроме того, они должны быть готовы к воспитанию профессионалов самого общения, к воспитанию тех, кто на основе своего языкового и исторического кругозора смог бы налаживать общение в различных средах.    

Как бы то ни было, но проблемы это общественные, и они требуют публичного обсуждения, выходящего за рамки академических или чиновных кругов. Перед новыми вызовами мы все равны, и замалчивать их нет никакого смысла.