Культурно-языковая ситуация

Новая книга. Риторика тоталитаризма

Рейтинг:  0 / 5

Звезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активна
 

Дорогие коллеги, недавно вышла моя новая книга. О распространении мне пока ничего неизвестно, помещаю "Введение".

 

Риторика тоталитаризма: становление, расцвет, коллапс (советский опыт).

Как бы ни был тоталитаризм ограничен во времени и пространстве, он часть человеческой истории, а тоталитарный дискурс – фактор риска для экологии языка и экологии культуры. Поэтому изучение риторики тоталитаризма не может рассматриваться лишь как эпизод из прошлого отдельных стран.

Страх перед тоталитаризмом сделал его похожим на сказочное чудовище и в известной мере заслонил от нас его болезненную природу. Реальный тоталитаризм не всесилен, и там, где его не разрушает внешняя сила, гибнет под собственной тяжестью, обнаруживая свою нездоровую природу и, в частности, невозможность бесконечного существования тоталитарной риторики. Но и распад тоталитарного мышления представляет собой серьезную экологическую проблему, не говоря уже о всевозможных мутациях тоталитарной риторики, хорошо вписывающихся в современный мир.

Было бы правильным подойти к тоталитаризму не как к монстру, а именно как к болезни, развивающейся по своей логике, проходящей определенные фазы и чреватой осложнениями.  Мне кажется, что сегодня уже достаточно очевидно, что постмодернистская «децентрация», предложенная в качестве профилактики  тоталитаризма, является неадекватной реакцией на интересующую нас болезнь. Так кажется не только потому, что поздние фазы тоталитарного мышления оказываются созвучными постмодернистскому мироощущению, но и потому, что оба мировоззрения – тоталитарное и постмодернистское – совпадают в главном: дегуманизации и деперсонализации культуры. Они совпадают в открытой неприязни к логике и скрытом неприятии эмпирики. Меж тем именно логика и эмпирика – те два органа человечества, которые оказываются пораженными вирусом тоталитарной риторики.

Задача этой книги проследить жизнь тоталитарной риторики на конкретном опыте советского тоталитаризма. Читатель не найдет здесь сопоставления с тоталитарной риторикой других стран, но материал для такого сопоставления он найдет в избытке.  Моя же цель – проследить историю болезни, указав в первой части на культурные предпосылки, послужившие впоследствии удобной почвой для тоталитарной риторики, показав во второй части основные механизмы этой риторики в действии и рассказав в третьей части о  распаде тоталитарной риторики. Главный нерв книги – это именно рассмотрение риторики тоталитаризма в динамике.

 

ВВЕДЕНИЕ

Задача введения – указать на главные обстоятельства, играющие роль в драме тоталитарной риторики, в ее генезисе, внутренних противоречиях и разрушении. 

 

1. «Магия слова» и ее побочные эффекты.

 

§ 1. Языковая картина мира, реальность и рефлексия.

Дж. Оруэлл в своей знаменитой утопии «1984» показал принципиальный механизм тоталитарной риторики, которая вместо того, чтобы убеждать в каждом конкретном случае, вмешивается в когнитивные структуры реципиента и априорно настраивает их таким образом, чтобы с нею нельзя было не согласиться. Если капиталисты – это пауки-эксплуататоры как учили меня в советской  школе, то незачем доказывать, что между капиталистами и попавшими в их сети рабочими не может быть никаких компромиссов. Если бы применить этот метод к другому школьному предмету – геометрии, можно было превратить все теоремы в аксиомы или, скажем, принять за аксиому, что теоремы, изложенные в учебнике Киселева, не нуждаются в доказательстве. Ср.: «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно».     

Лингвисты конкретизировали  модель Оруэлла, пересказали ее языком науки и проиллюстрировали множеством ярких примеров. Кроме того, они  экстраполировали тоталитарную модель на обычный политический язык[1], а также на язык рекламы, чего, разумеется, нельзя принять без множества оговорок и что в конечном счете ведет к нравственному релятивизму и размыванию границы между манипулированием и убеждением[2].  Апология тоталитаризма с позиции «всякий язык есть насилие» и апология манипуляции с позиции «всякое убеждение есть насилие» – вот прямые следствия экстраполяций модели Оруэлла на житейские случаи[3]. 

Но лингвисты очень мало сделали в той области, которую не описывает модель Оруэлла – в области причин и следствий. Причем если генезис тоталитарной риторики как-то прослеживается, то в отношении ее динамики, упадка и дальних следствий мы до сих  пор пребываем в неопределенности. Модель Оруэлла оказалась не столько фундированной и вписанной в мировую семиотическую драму, сколько размазанной по обычной коммуникации, разменянной и обесцененной.

Джордж Оруэлл и  Виктор Клемперер[4] первыми заговорили о тоталитарном языке. К этому времени гипотеза Сепира – Уорфа уже владела умами. В обществе модернити резко расширилась зона зависимости от отношений «человек – человек» в сравнении с зоной зависимостью от отношений «человек – природа». В обществе позднего модернити первая зона достигла космических пределов. Естественно, что в такой ситуации трудно не обнаружить объективных свойств субъективного мира людей: это и покупательские предпочтения, и политические симпатии, и художественные пристрастия и все, что угодно на фоне все более спрятанного от глаз взаимодействия с природой. Чтобы полететь на самолете, обычному человеку не нужно знать законы аэродинамики, но нужно уметь заказать билет, а чтобы кликать мышью и жить в виртуальном мире,  не нужно быть Джоном фон Нейманом.

Романтические идеи Вилгельма фон Гумбольдта и Александра Потебни не стали бы достоянием страхового агента Бенджамена Уорфа, если бы не резкое повышение удельного веса  субъективных представлений  в адаптации к вызовам времени, отразившееся, кстати, в развитии идей прагматизма. Язык навязывает нам  представления о жизни и влияет на наше поведение: мы не страхуем от огня строения из известняка из-за того, что в этом слове нам слышится «камень» (limestone – stone)[5]. 

Увлечение языковой картиной мира привело к появлению «наивных» наук[6]. Так, согласно наивной энтомологии, пауки относятся к насекомым (маленькие и мух едят), а согласно наивной астрономии солнце имеет обыкновение закатываться. Глубокое различие между наивными представлениями, касающимися самого общества,  и представлениями о внешнем мире, схватывается не сразу. Если все в обществе считают капиталистов пауками, родившиеся в нем капиталисты будут вести себя соответствующим образом. Но настоящие пауки не станут из-за нашего невежества насекомыми, и Земля, что с практической точки зрения важней, не станет плоской. В конце концов, строения из известняка горят. 

Представления, навязанные нам языком не всесильны, они корректируются двумя неподвластными им силами: реальностью и рефлексией.  Реальность стучится к нам через рецепцию, что показывают, например, опыты с цветом и звуком[7]. Рефлексия хоть и протекает в формах языка, дает нам способность посмотреть на себя со стороны, что уже немало.

Идеей «картины мира» не хуже ученых овладели манипуляторы двадцатого века. Они сделали все возможное, чтобы навязать огромным массам людей постулируемую ими картину мира и при этом – о чем я еще буду писать – обладали достаточно низким уровнем рефлексии. По-видимому, инстинктивно они ощущали в ней врага, стараясь оставаться вдохновенными магами, а не мелкими мошенниками. Никто из них не мыслил так ясно, как Оруэлл. Сама теория агитации и пропаганды, по крайней мере в СССР, была частью мифа, а не надстройкой над мифом, позволяющей обходится с ним, как с детским конструктором.  Великие манипуляторы не переступили границу рефлексии, но добросовестно пытались уничтожить ее ростки.   Реальность была вторым их врагом, но она же была и союзницей в той части, которая была подвластна человеческой фантазии. Энтузиазм советских людей, пусть и значительно меньшей их части, чем это изображалось в учебниках, был такой же реальностью, как клиенты Уорфа, не страховавшие от огня строения из известняка.

В свете сказанного ясно, что среди причин, инициировавших тоталитарную риторику,  следует искать те, что блокируют рефлексию и способствуют ослаблению чувства реальности. А среди причин упадка этой риторики следует искать каналы, по которым двигались импульсы рефлексии и чувства реальности, в определенный момент   заглушившие  обаяние мифа. Но здесь уже следует учитывать и логику развития самого мифа, ибо, получив каждый такой импульс, миф не оставался неизменным, но реакция его на эти импульсы была неадекватной. В результате можно было наблюдать метаморфозы огромного монстра, и это уже выходит за пределы гениальной модели Оруэлла и требует от нас собственных аналитических усилий.  

 

§ 2. Социальный и коммуникативный контекст «века толп».

Книги Сержа  Московичи «Век толп» и «Машина, творящая богов»[8] появились в русском переводе в начале нынешнего века и сразу стали популярными в политологических кругах.

Опираясь на идеи Гюстава Лебона, Жана Габриэля Тарда  и Зигмунда Фрейда, Серж Московичи показал, что если отдельный человек способен воспринимать информацию критично, то человек толпы, даже если эта толпа будет состоять из академиков, такой способности лишится. Он безоговорочно поверит мифу, высказываемому «вождем» и воплощающему его социальную грезу, как в своем содержании, так и в образе самого «вождя»  – коллективного Я толпы.  Принадлежность к такой «толпе»  дает человеку пьянящее ощущение бессмертия, и поэтому такой человек, спустя годы, будет вспоминать свои ощущения с ностальгией, даже если будет знать, что был обманут.

Таковы вкратце основные идеи концепции «века толп». Возникает, однако, вопрос, почему именно двадцатый век оказался столь податливым для схемы, которая, по-видимому, во все времена и во всяком месте действует сходным образом? Далее, как могло произойти, что «толпы» размагнитились? И что бывает, когда эти толпы остывают?

Итак, что же послужило катализатором для образования «толп» в тоталитарных режимах двадцатого столетия?

Известно, что «массы», как их именовали «вожди», состояли все же не из академиков. Они были порождены гигантской волной урбанизации, которая бросила в города людей, оторванных от фольклорных традиций и религиозной жизни. Этим людям на бытовом уровне была свойственна привычка жить в традиции и вере, но ни традиции, ни веры у них уже не было, не было и кругозора, позволявшего проанализировать новую ситуацию, сопоставив ее с какими-то историческими прецедентами. Эти люди были идеальной мишенью для вождей-магов, заряжавшихся в свою очередь их энергией. Они нуждались в новой религии и новых принципах, регламентирующих быт.

Порвать с давними традициями оказалось так легко, что  народ не особенно реагировал на подделку собственного фольклора, на советские «народные» пословицы, на «былины» про Ленина и Сталина. Более того, отдельные его представители очень легко усвоили этот псевдонародный стиль. Вот только прижиться ему не удалось. Советской власти легко удалось справиться со старым укладом, но так и не удалось  справиться с побочными продуктами собственной деятельности. Миф не выдержал смены трех поколений.

Выпускник советской десятилетки уже не был склонен ни к традиционализму, ни к религии, включая и религию советскую. Против того и другого его настроила собственная школа, прославлявшая бунты и революции. К тому же ему совсем не хотелось идти дорогой отцов, ни настоящих, ни тем более плакатных, несущих на себе умилительные черты простодушного невежества первых пролетариев и революционных матросов. Анекдоты о герое гражданской войны Василии Ивановиче Чапаеве сложились на почве новых гигиенических привычек. 

Знаменитый сталинский классицизм цвел в красочном фильме «Кубанские казаки», но в реальной действительности консерватизм не имел никакой социальной базы, которая поддерживала бы укоренившиеся традиции. Советский обыватель жил в мире сменяющихся кампаний и сильно поменявшегося быта. Даже пресловутая «партноменклатура» не могла стабилизировать традиции, потому что сама страдала от кровавых «чисток». Семьи старых большевиков обращались во врагов народа, маргинализировались. Кому было хранить советские традиции? Кубанским казакам? Колхозники всеми силами старались покинуть колхозы, обрести паспорта и перебраться в город. «Рабочие династии» разрушались под влиянием престижа высшего образования. «Трудящаяся интеллигенция» по мере получения образования стала посматривать на сторону. К шестидесятым – семидесятым годам она даже начала вздыхать о дореволюционной жизни.

В результате разрыва преемственности наэлектризованные толпы тридцатых годов превратились в унылые толпы брежневских времен, бредущие в принудительной демонстрации с портретами вождей, которые к тому времени уже не были вождями. 

Но поскольку речь зашла о ритуале, без которого нет никаких толп, нам следует от темы социальной перейти к теме коммуникативной. 

Мы бегло обрисовали идеальную  социальную  среду, позволившую инициировать эффект «толп» в его тоталитарной форме. А каковы  идеальные особенности коммуникации для становления тоталитарной риторики? И как повлияло на ее закат изменение коммуникативной среды?

Письменное слово при всем своем авторитете и предрасположенности к сакрализации имеет ахиллесову пяту:  оставляет время подумать над прочитанным. Устное слово, как и сам ритуал, дает говорящему власть над временем, а у слушающего эту власть отнимает. Говорящий управляет вниманием аудитории, так как речь развивается линейно, в той последовательности, в какой он хочет. Литературоведы хорошо знают, какую роль играет композиция литературного произведения в раскрытии замысла автора.  Наиболее глубоко это показано в так называемой стилистике декодирования[9].

Еще до изобретения мягкой копии и технологии гипертекста читатель имел возможность прерывать чтение, возвращаться к нужным ему фрагментам, делать выписки, компилировать. До изобретения звукозаписи слушатель такой возможности не имел. Разумеется, пропагандисту удобнее иметь дело с устным словом, о чем прямо говорил Гитлер. Но у устного слова есть другой недостаток. Его долго не умели тиражировать.

Идеальным приспособлением для тоталитарной риторики является висящий над площадью репродуктор. Он главный организатор ритуала, главный синхронизатор действий. Черный репродуктор тридцатых годов – это душа толпы.

Сложнее обстояло дело со вторым другом пропагандиста – газетой. Газета не способна собрать такую же толпу, даже, если вывешивать ее на улице. Чтобы заставить «работать» прочитанные дома газеты, вводились специальные ритуалы: обсуждение передовицы на коллективном собрании или «политинформации» в коллективе, когда ученик перед учителем или сотрудник перед начальником должен был рассказать (якобы проинформировать, а в действительности отчитаться) о том, что он прочитал в газете.  

Телевизор можно было бы назвать ложным другом пропагандиста. Неслучайно Геббельс потерпел с ним неудачу, а советские вожди, по-видимому, рассматривали его  в первую очередь как подаренную народу игрушку, пропагандистская сила которой заключена в самом факте ее существования (достижения передовой техники – в каждый дом). Телевизор, однако, стоит не на площади, если это не вывешенный экран, а в центре частной жизни человека, и «картинка» дает меньший эффект участия в ритуале, чем прослушанная по репродуктору речь. По части создания мифа телевизор, казалось бы, незаменим, но он же и подчеркивает виртуальность, обособленность своего мира. Социологи, толкующие данные опросов, легко впадают в заблуждение именно из-за телевизора. Данные, показывающие лояльность «картинке», ничего не говорят о возможном поведении респондентов, исключая, и то не всегда, поведение электоральное, т.е. промежуточное между символическим и реальным: одно дело бросить в урну бюллетень – другое отправить сына в армию.   

Эволюции устной и письменной пропаганды стоят в тесной связи с эволюцией технических средств. В мире радио советская пропаганда прошла крестный путь от радиоточки, аналога телекрана Оруэлла, до трофейных приемников, которые позволяли слышать отчаянно заглушаемые «голоса». Магнитофонная культура свела все усилия по построению замкнутого коммуникативного пространства с целостным мифом на нет.

Судьба газеты сложна уже из-за того, что старые газеты в  тоталитарных режимах приходится засекречивать. В реальности министерство правды не поспевало переписывать их, хотя имелась практика присылать подписчикам энциклопедий новые листы для вклейки их взамен старым. В реальном 1984 году мне приходилось просить разрешение, чтобы поработать в университетской библиотеке с советскими газетами 1980 года. Причем поднимать газеты из подвала в общий зал было запрещено.

Иное дело – книги. Художественная и около-художественная литература, активно участвующая в созидании мифа выпускалась огромными тиражами, а цены на книги были предельно низкими.  Книги эти пылились на полке, и никаких толп возле прилавков не замечалось.

Здесь будет уместно перейти к важной теме   –  теме   имитации пропаганды.

 

§ 3. Манипулирование и его имитация.

 Большинство ученых склонны видеть в манипулировании скрытый вид речевого воздействия, признавая за убеждением статус открытого воздействия[10]. Наряду с этими видами воздействия выделяют еще два: приказ и обман. Обман иногда отождествляют с манипулированием, хотя по своей грубости и экстралингвистичности он ближе к приказу. И то, и другое по сути является видом прямого насилия, когда продуцент речи пускает в ход свои неречевые преимущества: власть или монополию на достоверную информацию. Это легко увидеть, если ввести в рассмотрение параметр критического анализа. Убеждение открыто для критического анализа. Его тезисы всегда формулируются эксплицитно, а аргументы легко вычленяются. Манипулирование в том и состоит, чтобы блокировать возможность критического анализа, как это бывает в этническом, политическом или художественном мифе. Не только аргументы не вычленяются, но и тезисы не всегда формулируются прямо.

Манипулирование есть подталкивание к выводам, производимое таким образом, что реципиент речи не совсем понимает, какая сила его толкает. Отдающий приказ формулирует свои тезисы эксплицитно, а обязанность обосновывать их считает факультативной. Обманщик, как это парадоксально ни прозвучит, также формулирует защищаемые постулаты прямо и открыто, а аргументы подкрепляет заведомой ложью. Критический анализ вполне может быть включен и в случае приказа, и в случае обмана. Во всяком случае языковые преграды этому не препятствуют. Препятствие лежит в иной области. Не только ложь об уже имевших место событиях, но и неискренние обещание и вообще проявление неискренности удобнее числить по ведомству обмана, чем манипулирования[11], хотя бы потому что только манипулирование влияет на когнитивные способности человека, потому что именно манипулирование, а не обман представляет собой наиболее серьезное вмешательство в систему культурных ориентиров. Журналистский штамп «оболванивание населения» применим не к обману, а к манипулированию. Обман чаще всего сиюминутен, а манипулирование чаще всего долговременно.   

Разумеется, тоталитарная пропаганда широко пользуется прямым обманом, когда она способна  полностью контролировать информационное пространство. Использует она и приказ, так как имеет за плечами силовой механизм. В этом смысле можно понять логику тех исследователей, которые называет советскую культуру культурой документа, рассматривая как таковой даже санкционированную сверху художественную литературу и литературную критику[12]. Использует тоталитарная пропаганда и убеждение в тех случаях, когда ее утверждения оказываются доказуемыми. Но главная ее опора – это именно манипулирование, манипулирование тотальное, постоянное, сводящееся к заботе о том, чтобы держать общественное сознание в рамках базового мифа и наглухо заблокировать рефлексию.

Когда критический анализ проникает в щели мифа или реальность начинает ему сильно противоречить, когда толпы остывают и разбредаются, миф продолжает жить, все больше и больше абстрагируясь от реальности. Если вернуться к «наивным» наукам, этому соответствует тот случай,   когда мы продолжаем говорить, что солнце садится в море, но в своих действиях руководствуемся соображениями более продвинутой астрономии или во всяком случае в бытовом поведении берем пример с людей, которые считают Землю вращающейся вокруг Солнца[13].

Тоталитарная пропаганда не прекращает своих действий, хотя бы потому, что она сама чужда  рефлексии. Конечно, власть и ее слуги сами перестают ощущать энергию мифа, но они продолжают выполнять ритуал, потому что ритуал нельзя приближать к действительности на манер приближенных вычислений в математике, построив ступенчатый алгоритм. Для этого требовалось бы значительно большее понимание происходящего, чем дает миф о советской пропаганде. Поэтому вместо аппроксимации происходит имитация – имитация манипулирования.

Эта фаза, являющаяся, по-видимому, необратимой, быстро приводит тоталитарную риторику к разрушению. Дальше можно говорить только о следствиях этой риторики, о периоде ее полураспада. Причем в области долговременных следствий именно последняя фаза создает опасный прецедент и наносит наибольший ущерб культуре. Для Советского Союза эта фаза оказалась созвучной с великим коммуникативным скепсисом, известным под именем постмодернизма, который возникал как ответ на тоталитаризм и провозглашал «философствование после Освенцима». Однако советские интеллигенты легко отождествили брежневскую эпоху с симулякром, получив извне интеллектуальный импульс к релятивизму и социальному безразличию, получившему в постсоветские времена сленговое наименование «пофигизма».

 

2. Манипулирование и тоталитарная риторика.

В данном пункте, особенно в его первом параграфе, приходится уже входить в некоторые сугубо технические подробности риторики. Чтобы они не заслонили собой главной мысли раздела, предварительно сформулируем ее в общем виде. Тоталитарная риторика, безусловно, манипулятивна. Но не всякая манипуляция родственна тоталитарной риторике. Исторически можно назвать по крайней мере две манипулятивных стратегии, из которых только вторая является характеристическим признаком тоталитарной риторики, первая же факультативна. Эта мысль важна для дальнейшего изложения, когда речь пойдет о предпосылках риторики тоталитаризма.  

 

§  1. Горгий: истоки  тоталитарного манипулирования?

Истоки манипулирования без труда находят в концепции софистической риторики легендарного Горгия из Леонтины. Речь идет не столько о логических уловках, о знаменитых софизмах, придуманных греками на заре риторики, сколько о самом принципе скрытого речевого воздействия, принципе суггестии, как называют сегодня манипулирование, когда хотят смягчить его сущность. Вопрос, однако,  в том, насколько то, что предложила школа софистов, похоже на тоталитарную риторику.

Эффект скрытого воздействия на слушателя Горгий видел в чарующей речи[14]. Именно подобному очарованию поддалась, как утверждал сам ритор, Елена Прекрасная, что, по его мнению, снимало с нее ответственность за супружескую измену и Троянскую войну. Отметим сразу же две черты, которые отличают риторику Горгия от современного манипулирования.

Во-первых,  Горгий не опирался на категорию номинативности, которая оставляет самую суть тоталитарной риторики и тех манипулятивных приемов, которыми пользуется обычная политическая и коммерческая риторика. Именно разбору этой категории посвящены работы «оруэлловского» направления, разоблачающие технологию манипулирования. Ср.: «Основная мысль этих работ [имеются в виду работы Циммермана и Грайфенхагена[15]] – «кто называет вещи, тот овладевает ими». Эта же мысль является центральной и для англоязычной лингвистики [даются ссылки на указанные выше работы Болинджера, Вайнриха и Блакара]»[16]. Горгий подобного принципа не провозглашал, что было бы и неуместно в контексте античной мысли, близкой к тому, чтобы понять его буквально[17]. Во всяком случае Горгий не делал откровенной ставки на номинативность.

Во-вторых,  Горгий был бесконечно далек от тупой итеративности, на которой держится воздействующая сила рекламы[18]. Очарование слова состояло для него не в том, чтобы повторять его бесчисленное количество раз через отсутствующие в Древней Греции динамики. Похоже, что единственным в своем роде примером итеративного воздействия, выходящего за пределы конкретной речевой манифестации, была повторяемая Катонном фраза о Карфагене, но это было почти на полтысячелетия позже.

Вот характерный отрывок из современного текста о Горгии. Обратим внимание на то, что две приведенные фразы стоят рядом: «Риторика Горгия провозгласила автономию слова, он обратил внимание на то, что слово имеет силу в конструировании нашей жизни, оно является носителем убеждения, верования, внушения. Горгий открыл эстетическую ценность слова»[19]. Если бы речь шла о современном манипуляторе, второе предложение было лишним или его появление требовало бы особых комментариев. В то время как первое предложение можно оставить без изменения.

Тем не менее Гогрий использовал средства внушения. Три фигуры, называемые горгианскими, касаются ритмической структуры текста и идеально подходят для гипнотического заговаривания неискушенного в критике, но обладавшего художественной впечатлительностью слушателя. Это исоколон, гомеотелевтон и антитеза.

Исоколон есть равенство колонов, т.е. частей высказывания. «Поэзию я считаю и называю речью, имеющей мерность; от нее исходит к слушателям и страх, полный трепета, и жалость, льющая слезы, и страсть, обильная печалью», - говорит Горгий в «Похвале Елене». «Страх», «жалость» и «страсть» со своими определениями образуют три равных колона.

Учение о ритмико-синтаксической  стороне речи навсегда осталось самой неразвитой частью древней риторики. Очень широкое определение периода у Аристотеля,   трактат Дионисия Галикарнасского «О соединении имен»[20]  –  все это не складывалось в законченную теорию. Для риторики периода демократических институтов такие фигуры не были актуальны, и в трактатах горгианские фигуры занимали периферийное место. Они слишком искусственно выглядят,  они уместны либо в торжественных речах вроде речи Горгия о победителях на состязании, либо в декламациях вроде декламации Горгия о Елене, либо, в еще большей мере, в формальных упражнениях эпохи заката античной цивилизации. Зрелая риторика, предполагающая словесное состязание людей, не обладающих никакими преференциями и связавших свою судьбу с исходом словесных баталий, будет чуждаться нарочитой симметрии. Зато декоративная риторика, будь то декорум-риторика времен Ломоносова[21] или сталинское «плетение словес» пронизано горгианскими фигурами, и в частности исоколонами.   

Гомоетелевтон – равенство окончаний частей колона. Попросту – рифма в конце отрезков речи, соизмеримых ритмически и синтаксически. Например, у Горгия в той же речи: «…ежели похвальны они – хвалою почтить, ежели непохвальны – насмешкой сразить».

Греки различали гомеоптотон, когда совпадают падежи или иные грамматические формы, и гомеотелевтон, когда совпадение форм приводит к созвучию окончаний. В древнерусской традиции стихотворная рифма выросла именно из этого приема. Нарочитость гомеотелевтона бросается в глаза еще сильней, чем нарочитость исоколона.

Антитеза – избыточное словесное построение, сегодня соотносимое с амплификациями. Это, как известно, противопоставление, однако  виды антитезы настолько разняться функционально, что ее трудно накрепко связать с другими горгианскими фигурами. Но обычная антитеза (не диафора, не парадиастола[22]), сопровождающая параллелизм синтаксических конструкций, вполне вписывается в этот ряд.

Функционально близки к горгианским фигурам всевозможные симметричные повторы, например комбинация анафоры и эпифоры. Такими фигурами, в частности, насыщены речи Сталина, выдержанные в горгианском духе и носящие в большей степени  декоративный, чем аргументативный характер.

 Сталин, однако, был исключением среди советской номенклатуры и по положению, и по своему семинаристскому прошлому (источнику горгианства в его случае). Обычно же манипулятивная риторика далеко не так красочна[23].

Вообще  говоря, проблема расподобления манипулятивного (скрыто воздействующего) и убеждающего (связанного с прояснением мысли) в риторической фигуре никогда и никем, как это ни удивительно, не ставилась. Что же касается соотношения манипулятивного и изобразительного в тропах, здесь кое-что сделано, и мы коснемся этого вопроса уже в следующем параграфе. Отметим, что для риторики тоталитарной манипулирование с помощью фигур большого значения не имеет. А вот манипулирование с помощью тропов и символизация действительности – один из главных приемов тоталитарной риторики.

Горгия, таким образом, нельзя рассматривать, как прямого предшественника современных манипуляций. Ему принадлежит лишь общая концепция манипулятивного воздействия, но предложенные им самим средства, как и вообще редакция этой концепции, тесно связанной с представлением о прекрасном, к тоталитарной риторике прямого отношения не имеют.  Манипулирование горгианского типа не является ее ведущей чертой.

 

§  2. Аристотель и представление о правдоподобии.

Известно, что риторика Гогрия была подвергнута суровой критике со стороны Платона,  достаточно вспомнить диалог «Горгий».

Платоновская критика Горгия – это критика риторики с позиции философии. Похожим образом была устроена критика судебной риторики в романах Толстого и Достоевского, критиковавших демократические институты с позиции высших ценностей. Автор сократических диалогов был таким же хозяином своих текстов, как и писатели-моралисты. Ясно, что в судах и парламентах ситуация была иной. Если бы Аристотель в свое время не нашел выхода из тупика софистической риторики и она осталась бы наедине с критикой Платона, победа над манипулированием оказалась бы Пирровой. Именно такой оказалась победа над парламентской «говорильней» в России, где позиции аристотелизма были чрезвычайно слабы[24].  

Путь риторики Аристотеля – это путь от истины к правдоподобию и от логического силлогизма к силлогизму риторическому. При этом ведущим качеством речи признается ясность[25]. С понятием правдоподобия открывался  путь для эмпирики, для изучения и накопления прецедентов, путь для живых наблюдений и одновременно для рефлексии. Работу Аристотеля доделали римские риторы, которые распространили прецедентное мышление на саму риторику, дав множество названий риторическим фигурам и тропам, легитимизируя тем самым их использование. Современному человеку трудно даже оценить значение последнего шага, ведь ни институт рекламы, ни с институт PR не стремятся к достижению ясности в отношении арсенала используемых им средств. Древняя каталогизация фигур и тропов, над которой впоследствии будут смеяться, осуждая ее за схоластичность[26],  разблокировала словесное воздействие для рациональной критики. Случись такое в двадцатом веке, и тоталитарная риторика не прожила бы дня. Но разберем все по порядку.

Начнем с риторического силлогизма. При всей неоднозначности толкования этого словосочетания и близкого к нему термина «энтимема»[27], главное достаточно очевидно: если мы уверенно подводим частный случай под истинное общее утверждение, мы получаем стопроцентное доказательство (логический силлогизм), если же мы подводим со значительной уверенностью частный случай под правдоподобное утверждение, мы получаем правдоподобное утверждение (риторический силлогизм). Если воспользоваться современной терминологией, можно сказать, что  риторический силлогизм мы получаем из обычного, вводя два параметра: размытость и вероятность. 

Скажем, если обычный силлогизм будет выглядеть так: люди смертны, Кай человек, следовательно, Кай смертен, то риторический силлогизм будет выглядеть следующим образом: обычно состоятельные люди не совершают мелких краж, Иван   – состоятельный человек, следовательно,  он не совершает мелких краж. Размытость присутствует и в большой, и в малой посылке: что такое «состоятельный человек», что такое «мелкая кража»? Нельзя сказать, что бы это было непонятно людям, но тут надо учесть некую шкалу лингвистических переменных в соответствии с теорией размытых  множеств[28]. Больших затруднений это обычно не вызывает (ср. номинацию «взятка в особо крупных размерах»). Далее, в большой посылке содержится вероятностное утверждение. «Богатые люди не совершают мелких краж обычно», т.е.  заключение об этом можно сделать с некоторой долей вероятности. Как оценить вероятность? В теории вероятностей известно статистическое определение вероятности, применяемое, когда мы не можем свести ситуацию к точно исчисляемому количеству исходов. Представление о статистике хранится в памяти людей в виде неких оценок, есть и объективированные данные в виде подсчетов – статистические данные.  Важную роль играют прецеденты: они дают имена отрезкам на шкале вероятностей. Например, вообще матери не убивает своих детей, но известен случай Медеи.  

Сами языковые построения – фигуры риторики – тоже представляют собой прецеденты, в трактатах они снабжаются именами и парадигмами (яркими иллюстрациями), к ним даются и дефиниции, но достаточно, с современной точки зрения, несовершенные. В этом несовершенстве, однако, кроется определенная гибкость и склонность к прецедентному мышлению. 

Если защищаемый тезис формулируется открыто, если общие места, с помощью которых он развивается (топосы) также доступны наблюдению и даже поименованы в теоретических сочинениях, если язык прозрачен, и языковые средства доступны наблюдению, так как тоже поименованы и названы, возможность для манипуляции минимальна.

Представим себе на миг, что в брошюре для агитатора, изданной в тоталитарном государстве,  черным по белому написано: для убеждения использовать концептуальные метафоры и контекстуально связанные сочетания слов. И все это снабжено примерами, скажем, из Оруэлла. Даже гриф «совершенно секретно» не отменил бы губительного действия такой брошюры на самого манипулятора. Манипуляторы всячески скрывают языковые механизмы и от других, и от себя самих. Миф есть миф, с рациональностью и анализом он не дружен.

 

§  3. Эпидейктическое красноречие и инструменты манипулирования.

Три рода красноречия: судебное, совещательное и эпидейктическое (торжественное) были описаны Аристотелем в его «Риторике»[29]. Судебное, понимаемое в широком смысле, описывает ту ситуацию, когда говорящие спорят о событии, уже имевшем место, и стараются  повлиять на квалификацию этого события. Сюда относится и судоговорение и всякая дискуссия, относительно прошлого, в частности и научный спор. Совещательное красноречие описывает ситуацию принятия решения относительно чего-то, что произойдет в будущем.  Эпидейктическое красноречие занимает в этой триаде особое место, его слушатели, по словам Аристотеля, не являются судьями. Им не предстоит выбирать. Задача эпидейктического красноречия порицать или хвалить, то есть укреплять в сознании слушатели некие оценки. Такое красноречие обычно консолидирует слушателей, причем чаще всего оно обращено к аудитории, которая в принципе принимает предложенную систему ценностей, а речь лишь закрепляет ее, акцентируя какие-то оттенки. Короче говоря, предполагаемое воздействие эпидейктического красноречия является долговременным и консолидирующим.

Как видим, именно торжественное красноречие функционально близко манипуляции, и в случае перенесения его задач и приемов в зону других видов красноречия эта манипуляция становится заведомо деструктивной. Примером может служить разрушение судебной состязательности и превращение суда в идеологическую проповедь, как это и делалось на сфабрикованных процессах тридцатых годов.

Гомилетика – искусство проведи – выросла именно из эпидейтического красноречия античности, которое неизменно расцветало тогда, когда угасало гражданское начало. Проповедь функционально близка торжественной речи. В гомилетике, однако, на первый план стали выходить средства, нехарактерные для античного торжественного красноречия. Средства эти были связаны с когнитивной стороной речи, несли ответственность за языковую картину мира, за концептуализацию действительности. Именно они были впоследствии усвоены тоталитарной риторикой.

Все симметричные речевые построения, идущие от Горгия и делающие речь изукрашенной и искусственной, сохранялись и в проповеди, но акцент делался не на них, а на тропах. К фигурам речи или «извитию словес» разные христианские авторы относились по-разному, причем в восточной традиции рейтинг фигур был достаточно низким[30]. Зато вырастал интерес к тропам и прежде всего к аллегории.

В классическом труде Квинтилиана аллегории отведено скромное место[31], зато широко известно, какую роль играла аллегория в  средневековом тексте и мышлении. В средневековых трактатах впервые появляется неизвестный античности и даже не встречающийся в самом полном списке тропов у Трифона троп: антаподозис, т.е. аллегория с комментариями[32]. В средние века в связи с полемикой защитников икон с иконоборцами развивается учение о символе[33], каковым античная риторика совершенно не интересовалась. Концептуальные метафоры и символы, аксиоматически предопределяющие мировосприятие, не имеют ничего общего с Аристотелевым толкованием ясности и максимально, насколько это только возможно, затрудняют рациональную критику текста.  В тоталитарной риторике им уготовано почетное место.

Словесные формулы с контекстуально связанными значениями входящих в них слов – тоже новая примета проповеднического стиля. Многие из таких формул являются цитатами, имеющими каноническое толкование. И это явление будет знакомо тоталитарной риторике. 

 

§  4. Художественная литература и манипулирование.

В радиообращении Дж. Оруэлла «Литература и тоталитаризм» приводится соображение, которое легко объясняет все советские постановления в области литературы и искусства, а также литературной критики: «Тоталитаризм посягнул на свободу мысли так, как никогда прежде не могли и вообразить. Важно отдавать себе отчет в том, что его контроль над мыслью преследует цели не только запретительные, но и конструктивные. Не просто возбраняется выражать — даже допускать — определенные мысли, но диктуется, что именно надлежит думать; создается идеология, которая должна быть принята личностью, норовят управлять ее эмоциями и навязывать ей образ поведения. Она изолируется, насколько возможно, от внешнего мира, чтобы замкнуть ее в искусственной среде, лишив возможности сопоставлений. Тоталитарное государство обязательно старается контролировать мысли и чувства своих подданных по меньшей мере столь же действенно, как контролирует их поступки»[34].

Но жизнеспособна ли такая литература? Сам Оруэлл считал, что нет. Обратимся, однако, к феномену художественности и попытаемся рассмотреть его в категориях манипулирования. 

Феномен художественности плохо поддается определению[35]. Для бытового сознания современного человека главную роль здесь играет наличие или отсутствие вымысла: «фикшен» – «нонфикшен». Для филологии прошлого века центральным был вопрос о художественном языке[36]. В иные эпохи художественную литературу трудно отделить от нехудожественной. В этой связи говорят, например,  о полифункциональности средневековой литературы[37]. Иные литературные жанры близко стоят к риторическим и дидактическим, иногда прямо вырастая из них. Это характерно  для поздней античности[38].  Нас литература будет интересовать в двух аспектах: в семиотическом, потому что именно в литературе обнаруживается средоточие тех приемов, которые составляют основу манипулирования и, в частности, тоталитарного манипулирования,  и в историческом, потому что советская литература была частью пропагандистской машины.

Если литературу рассматривать   в парадигме речевого воздействия, то ближе всего она стоит к эпидейктическому красноречию, продвинувшись еще дальше по шкале манипулирования. Ее воздействие осуществляется скрыто, цели конкретного произведения, его смысл бывают ясны далеко не всегда, перформативность присуща литературе в очень большой степени, автонимичность, самопредставление  играет в ней роль и на уровне формы, и на уровне содержания[39]. Иными словами, литературный текст исключительно манипулятивен. Здесь, однако, мы сталкиваемся с одним любопытным парадоксом.

Полным набором признаков манипуляции обладают наиболее поэтичные и наименее ангажированные произведения художественной словесности. Чем ангажированнее автор, чем утилитарнее понимаются задачи литературы, тем меньше ее манипулятивные потенции. Сказки Льва Толстого с их лобовой дидактикой вызывают скуку у читателя, восхищающегося гениальностью «Анны Каренины». Трудно найти   читателя, у которого бы «Воскресение», где авторские установки очевидны, вызывало бы те же чувства, что и «Война и мир».

В сущности говоря, никакого парадокса здесь нет.  Бескорыстная игра творческого воображения, делающая самоценным и язык, и образы, исчезает под напором утилитаризма, который точно знает, что ему нужно, а что ему не нужно. С  исчезновением же  бескорыстной игры воображения подрываются основы для самопрезентации. Перформатив, так сказать, не состоится, оборачивается самозванством, читатель просто игнорирует его.

Этот мнимый парадокс был совершенно неизвестен архитекторам тоталитарной риторики. До самого конца они продолжали тиражировать дискредитирующие их псевдохудожественные тексты с «правильными» идеологическими установками. Это уже аспект исторический. Здесь мы еще раз убеждаемся, что тоталитарная риторика строила свой недолговечный замок на песке, что она сама не понимала тех механизмов, которые запускала с огромной энергией и чрезвычайной жестокостью по отношению к человеческим судьбам. Там, где к установкам примешивалось творческое  бескорыстие, мерещилась крамола, формализм, ползучий эмпиризм и прочее. Механизм присуждения сталинских премий, в котором принимал участие сам Сталин[40], работал на отбор нечитаемых произведений, которые неофициально именовали «мутным потоком», видимо, отталкиваясь от названия малохудожественной вещи Серафимовича – «Железный поток». Талантливые произведения, как известно, встречались в штыки, их авторы подвергались травле и репрессиям.     

Что касается литературы переводной, то здесь помимо селекции и случаев прямого вмешательства в авторский текст была возможность списать наиболее художественные места на политическую незрелость  автора, которого злая судьба заставила родиться в нетоталитарном государстве. В минуты послабления реалиями «гнилого запада» пользовались и отечественные авторы в качестве извинительных обстоятельств[41]. Большой популярностью у читателей пользовался вымышленный мир А.С. Грина, словно сотканный из переводов зарубежной литературы.

Своя собственная дореволюционная классика также подвергалась селекции. Широко практиковалась ссылка на политическую незрелость, которая в таких случаях именовалась «противоречиями в мировоззрении». Этот типично манипулятивный оборот выдавал противоречия принятой идеологии за противоречия в сознании самого писателя, который, если воспользоваться выражением И.В. Сталина,  «был нисколько не повинен» в правдивом изображении действительности.

При всем том художественная литература, а с ней и литературная критика[42] были существенной частью тоталитарной риторики, имевшей свои организационные формы. И если можно говорить об экологии литературы, то воздействие советского периода на эту экологию было разрушительно. В сфере же нравственности побочные эффекты «магии слова» просто отвратительны.   И это действительно побочные эффекты, потому что они не были запланированы, а вдобавок ко всему и прямой эффект оказался  в конце концов  контрпродуктивным для самого тоталитаризма.    

Главные инструменты манипулятивной риторики тоталитаризма были выкованы в периферийных для риторики жанрах или даже вне риторики, там, где то, что в риторике справедливо осуждается как манипулирование, является нормой. Однако, как покажем мы ниже, и горгианская риторика сыграла известную роль в становлении манипулятивной риторики в ее тоталитарном варианте. Злого гения, который похитил секреты религиозного и художественного сознания и перенес их туда, где потребны не вера и восхищение, а критический анализ, не существует. «Открытия» манипуляторов двадцатого века были подготовлены целой цепью  событий, которые мы и рассмотрим ниже.


--------------------------------------------------------------------------------

[1] Это особенно заметно у Д. Болинджера в работе «Истина – проблема лингвистическая», где есть и прямые отсылки к Оруэллу и где говорится о непроницаемости для критики сложных существительных, достаточно характерных для газетного дискурса вообще (Болинджер Д.  Истина – проблема лингвистическая //Язык и моделирование социального взаимодействия. М., 1987.  С. 35).  Есть, однако, разница между приводимыми автором примерами и «пауками-капиталистами» советской школы, где исключалась множественность точек зрения и возможность публичного анализа подобных метафор.  См. также: Вайнрих Х. Лингвистика лжи. //Язык и моделирование социального взаимодействия. М., 1987; Блакар Р. Язык как инструмент социальной власти//Язык и моделирование социального взаимодействия. М., 1987.  

[2] Е.И. Шейгал, специально исследовавшая политический дискурс, обобщая целый ряд работ семидесятых – девяностых годов, называет в качестве ведущей для этого дискурса функцию «социального контроля (создание предпосылок  для унификации поведения, мыслей чувств и желаний большого числа индивидуумов, т.е. манипуляция общественным сознанием» (См.: Шейгал Е. Семиотика политического дискурса. М., 2004, с. 35). В этой цитате знак равенства между манипулированием и убеждением поставлен дважды: социальный контроль равен унификации, консолидация равна манипуляции. При этом автором дополнительно выделяется функция, сводящаяся к «наркотизации» населения, функция, осуществляющаяся через ритуальное использование символов, т.е. манипуляция оказывается фатальной для политического дискурса.

[3] Любопытно, что западные авторы охотно отыскивали случаи манипулирования в политической риторике собственных нетоталитарных государств, и советские авторы были вполне единодушны с ними. См., например: Бережная Т.М. Современная американская риторика как теория и практика манипулирования общественным сознание. Автореферат диссертации, представленной на соискание степени кандидата филологических наук. М.,  1986. 

[4] Klemperer W. Lingua Tertii Imperii: Die unbehaltige Sprache. Darmstadt. 1946.

[5] Пример позаимствован из работы Б. Уорфа: Отношения норм поведения и мышления к языку // Новое в зарубежной лингвистике. М., 1961. Вып. 1.

[6] См., например: Язык о языке /под ред. Н.Д. Арутюновой. М., 2000.

[7] Лакофф Дж. Женщины, огонь и опасные вещи. Что категории  языка говорят нам о мышлении / Пер. с анлийского. М., 2004. С. 41-46; Попова М.В. Функционально-семантическое поле «звук» в современном русском языке. Автореферат диссертации, представленной на соискание степени кандидата филологических наук. Ростов-на-Дону. 2002.

[8] См.: Московичи С. Московичи С. Век толп. Исторический трактат по психологии масс. М., 1998; О н    ж е Машина, творящая богов, М., 1998.

[9] В законченном виде эту теорию сформировала И.В. Арнольд, обобщившая работы С. Левина, М. Риффатера и других  и исследователей (см.: Арнольд И. В. Стилистика декодирования. В ее кн.: Семантика. Стилистика. Интертекстуальность. СПб, 1999. С. 124-333).

[10] См., например работу И.В. Беляевой, в которой дается сводка мнений по этому вопросу: Беляева И.В. Феномен речевой манипуляции: лингвоюридические аспекты. Ростов-на-Дону, 2008.

[11] При этом само разграничение двух видов обмана: связанного, соответственно,  с фактом или отношением к нему  остается актуальным. Такое противопоставление восходит к Ч. Филмору, различавшему семантическую и прагматическую истину. См.: Филмор Ч. Фреймы и семантика понимания // Новое в зарубежной лингвистике. М., 1988.  С. 52-92.

[12] См.: Романенко А.П. Советская герменевтика. Саратов, 2008.  

[13] К. Богданов, специально исследовавший ритуал, пишет о двуязычии и даже многоязычии тоталитарного сознания, разделяющего ритуал и жизнь. См.: Богданов К. Риторика ритуала. Советский социолект в этнолингвисическом освещении. //Антропологический форум, № 8. http://anthropologie.kunstkamera.ru/files/pdf/008/08_06_bogdanov_k.pdf С. 302. Развивая эту мысль, можно говорить и об эволюции этой двуязычной ситуации, подобно эволюции подлинного славяно-русского двуязычия, описанного Б.А. Успенским. См.: Успенский Б.А. Краткий очерк русского литературного языка (XI-XIX вв.). М. 1994.   

[14] О поэтике Горгия см.: Миллер Т.Б.. От поэзии к прозе (риторическая проза Горгия и Исократа) // Античная поэтика. Риторическая теория и литературная практика. М.: Наука,1991. С.60-105.

[15] См.: Zimmerman H.D. Die politische Rede Der Sprachgebrauch Bonner Politiker. Stuttgart, 1975 Greifenhagen M. Einleitung // Kampf und Wörter?  Politische Begriffe in Meinungsstreit. München/ Wien, 1980. 

[16] Лассан Э. Дискурс власти и инакомыслия в СССР: когнитивно-риторический анализ. Вильнюс. 1995. С. 8.

[17] Вспомним, что имя вещам давал Ономатотет («творец имен»), и это было «истинное» имя. Когда возник греческий термин «ономатопея», переводимый сегодня как «звукподражание», под ним понималось изобретение окказиональных слов, а звукоподражательный характер таким словам предавался ради гармонии имени и вещи. Советские аббревиатуры, например  «ВЦИК», создавалась на основании других  принципов.

[18] Речь идет не только о повторах внутри рекламного текста (Ср.: Сетраков И.Л Итеративность в рекламе: прагматический аспект (на материале рекламных плакатов). Автореферат диссертации, представленной на соискание степени кандидата филологических наук. Ростов-на-Дону, 2010), но и о тиражировании самой рекламы, без чего она вообще не имеет смысла. 

[19] Электронное научное издание «Аналитика культурологи»

[20] Дионисий Галикарнасский О соединении имен // Античные риторики. М., 1978.

[21] Лахманн Р. Демонтаж красноречия. Риторическая радиция и понятие поэтического. СПб., 2001.

[22] Диафора – противопоставление слов в пределах одной лексемы, парадиастола – в пределах синонимической пары. Подробнее см.: Хазагеров Г.Г.. Риторический словарь. М., 2009. С. 203, 210.

[23] Романенко А.П. Советская словесная культура: образ ритора. М., 2003.

[24] Аверинцев С.С. Христианский аристотелизм как внутренняя форма западной традиции и проблемы современной России / В его кн.: Риторика и истоки европейской литературной традиции. М.. 1996. С. 329-346.

[25] Классический набор достоинств речи – чистота, ясность, уместность и красота – восходит к ученику Аристотеля Теофрасту.  Сам же  Аристотель сводил достоинства речи к ясности.

[26] Хазагеров Г.Г. Риторика vs. стилистика: семиотический и институциональный аспект // Социологический журнал, 2008, №  3.

[27] В современной логике энтимема  понимаются иначе, но в ней действует тот же принцип наведения порядка, что и в современных  классификациях риторических фигур: ради установления строгих границ термина жертвуется его первоначальным функциональным смыслом. Этот смысл в «Риторике» Аристотеля достаточно очевиден: подкрепить стопроцентное доказательство доказательством вероятным.  

[28] Заде Л. Понятие лингвистической переменной и его применение к принятию приближенных решений. М., 1976.

[29] Аристотель Риторика // Античные риторики, М, 1978. С. 24-25.

[30] Маркасова Е.В. Представление о фигурах речи в русских риториках XVII – начала XVIII века. Петрозавдоск. 2002.

[31] Qiintilian’s  Institutes of Oratory. London, 1909.Vol. II. P. 135.

[32] Хазаегров Г.Г. «О образех»: Иоанн, Хировоск, Трифон (статья) // Известия РАН, сер. «Литература и язык», 1994, № 1

[33] См.: Бычков В.В.  Образ  как  категория  византийской эстетики//Византийский временник. Т.34, 1973. Текст Псевдо-Дионисия, автора теории символа см. в.: Дионисий Ареопагит. Спб., 1995.

[34] Оруэлл Дж. Литература и тоталитаризм //http://orwell.ru/library/articles/totalitarianism/russian/r_lat

[35] Например, в словаре «Литературная энциклопедия терминов и понятий» понятие художественности связано с «артистизмом». См.: И.Б. Роднянская Художественность //  Литературная энциклопедия терминов и понятий. М., 2001. С. 1177.

[36] См. об этой проблеме: Лахманн Р. Демонтаж красноречия. СПб., 2001. Раздел: Концепция поэтического языка: неориторика и диалогичность. М. 251-272.

[37] Лихачев Д.С. Развитие русской литературы X - XVII веков. Л., 1973.

[38] См. об этом: Гаспаров М.Л. поэзия позднего риторического века // Поздняя латинская поэзия. М., 1982.

[39] На уровне формы это автонимическая речь, автореференция знака, на уровне содержания это декларативное построение художественного мира. О перформативных текстах и перформативности текта см.: Четыркина И.В. Перформативность речевых практик как конститутивный признак культуры: этническая и историческая перспектива : этническая и историческая перспектива : дис. ... д-ра филол. наук : 10.02.19 Краснодар, 2006. 287 с. РГБ ОД, 71:07-10/16

[40] Интересный материал в этом отношении собран в книге А.П. Романенко «Советская герменевтика». (Саратов. 2008).

[41] Ср. фельетонную статью Ю.Н. Тынянова  1924 года «Сокращение штатов», где автор сетует на исчезновение русского героя. В его кн.: Поэтика. История литературы.  Кино. М., 1977. С. 144-146.   

[42] Кормилов С.И., Скороспелов Е.Б. Литературная критика XX века (после 1917). М., 1996.